Читаем Малыш полностью

Господину Жаку Эйсет, в Пизе.

Воскресенье. Десять часов вечера.

Жак, я тебе солгал. Вот уже два месяца, как я не перестаю тебе лгать. Я пишу тебе все время, что работаю, но вот уже два месяца, как моя чернильница совершенно суха. Я пишу тебе, что продажа моей книги идет хорошо, а между тем за два месяца не продано ни одного экземпляра. Я пишу тебе, что больше не вижусь с Ирмой Борель, а между тем я уже два месяца не расстаюсь с ней. Что же касается Чёрных глаз увы!.. О, Жак, Жак, зачем я не послушался тебя, зачем вернулся к этой женщине?..

…Ты был прав: это авантюристка. Форменная авантюристка. Вначале она показалась мне умной. Но я ошибся… Она только повторяет чужие слова. У нее нет ни ума, ни души. Она лжива, цинична, зла. Я видел, как она в припадке гнева набрасывалась на свою негритянку, била ее хлыстом и, свалив на пол, топтала ногами. Не веря ни в бога, ни в черта, она вместе с тем слепо верит предсказаниям ясновидящих и гаданью на кофейной гуще… Что же касается ее драматического таланта, то сколько бы она ни брала уроков у своего горбатого дегенерата и сколько бы ни держала во рту резиновых шариков, я убежден, что ее не примут ни в один театр. Зато в своей частной жизни — она большая комедиантка…

…Как я попал в лапы такого существа, я, любящий доброту и безыскусственность, — этого я не могу тебе объяснить, бедный мой Жак. Могу только тебе поклясться, что я, наконец, вырвался от нее и что теперь все кончено, кончено, раз навсегда… Если бы ты только знал, до чего Я был подл, что она со мной проделывала… Я рассказал ей всю свою жизнь. Я говорил ей о тебе, о нашей матери, о Чёрных глазах… Можно умереть со стыда… Я отдал ей всё своё сердце, раскрыл ей всю душу, всю свою жизнь, но она меня в свою жизнь не посвятила… Я не знаю ни кто она, ни откуда… Однажды я спросил ее, была ли она замужем. В ответ она только рассмеялась. Ты помнишь, я говорил тебе о маленьком шраме в удолке ее губ. Так вот: это результат удара ножом, который нанесли ей на её родине, на острове Куба. Мне захотелось узнать, кто это сделал, и она совершенно просто ответила: «Один испанец по имени Пачеко», и ни слова больше. Глупо, не правда ли? Разве я знаю его, этого Пачеко? Неужели она не могла объяснить мне подробнее?.. Удар ножом — разве это такая простая, естественная вещь, черт возьми?! Но дело в том, что все окружающие ее артисты создали ей репутацию необыкновенной женщины, и она очень дорожит ею… О, эти художники, милый мой! Я их всех проклинаю. Знаешь, эти люди, в силу того, что они живут в мире статуй и картин, в конце концов начинают воображать, что на свете нет ничего другого. Они всегда говорят вам только о формах, линиях, красках; о греческом искусстве, Парфеноне,[56] о разного рода барельефах.

Они разглядывают ваш нос, ваши руки, ваш подбородок. Интересуются только тем, характерно ли ваше лицо и к какому типу оно приближается. Но о том, что бьется в человеческой груди, о наших страстях, о наших слезах, о наших волнениях и страданиях они думают не больше, чем о мертвом козленке. Что касается меня, то эти милые люди нашли, что в моей голове есть что-то характерное, по в моей поэзии—ничего. Они здорово подбодрили меня, нечего сказать!..

…В начале нашей связи эта женщина решила, что нашла во мне какое-то маленькое чудо, великого поэта мансард. И до чего же она меня изводила этой своей мансардой! Позже, когда ее кружок доказал ей, что я только бесталанный дурак, — она оставила меня при себе за мою типичную голову. Нужно тебе, кстати, сказать, что тип моей головы изменялся в зависимости от посетителей «салона» Ирмы Борель. Один из ее художников, находивший, что у меня итальянский тип, заставил меня позировать для пиффераро,[57] другой — для алжирского продавца фиалок; третий… но всего не припомнишь. Большею частью я позировал у нее, в ее квартире, и, чтобы угодить ей, оставался весь день в своем мишурном наряде и фигурировал в ее салоне рядом с какаду. Много часов провели мы таким образом — я в костюме турка, с длинной трубкой во рту, на одном конце ее кушетки; она — на другом ее конце, декламируя со своими резиновыми шариками во рту и прерывая по временам свою декламацию для того, чтобы сказать: «До чего у вас характерная голова, дорогой мой Дани-Дан!» Когда я бывал турком, она называла меня «Дани-Дан»; когда итальянцем — «Даниэлло», но просто Даниэлем — никогда… Между прочим, я буду иметь честь фигурировать в образе этих двух типов на предстоящей выставке картин. В каталоге будет стоять: «Молодой пиффераро» — собственность госпожи Ирмы Борель. «Молодой феллах» — собственность госпожи Ирмы Борель. И это буду я… Какой позор!

…Я должен прервать свое письмо, Жак. Пойду открою окно, чтобы подышать свежим воздухом. Я задыхаюсь. Я точно в тумане…

…Одиннадцать часов.

Свежий воздух благотворно подействовал на меня. Я буду продолжать письмо при открытом окне. Темно.

Идет дождь. Звонят колокола. Как печальна эта комната! Милая маленькая комната! Как я любил ее когда-то, и как тоскливо мне в ней сейчас. Это она мне ее испортила, — она слишком часто бывала в ней. Ты понимаешь, — я был у нее здесь под рукой, в одном с ней доме; ей это было удобно. Да, эта комната давно уже перестала быть рабочей комнатой…

…Был ли я дома или нет, она входила ко мне в любое время и рылась во всех моих вещах. Однажды вечером я застал ее шарящей в том ящике, в котором хранилось все самое для меня драгоценное в жизни: письма нашей матери, твои, Черных глаз… последние — в том золоченом ящике, который ты хорошо знаешь. Когда я вошел в комнату, Ирма Борель держала этот ящичек в руках и собиралась открыть его. Я успел кинуться к ней и выхватить его из ее рук.

— Что вы тут делаете?! — вскричал я в негодовании…

…Она приняла свою самую трагическую позу.

— Я не решилась тронуть писем вашей матери; но эти письма принадлежат мне, и я хочу их иметь… Отдайте мне этот ящичек!

— Что вы хотите с ним делать?..

— Прочитать те письма, которые в нем лежат…

— Никогда, — сказал я. — Я ничего не знаю о вашей жизни, тогда как моя известна вам во всех ее подробностях.

— О, Дани-Дан! (Это был день турка.) О, Дани-Дан, неужели вы можете ставить мне это в упрек? Разве вы не входите ко мне во всякое время? Разве вы не знаете всех, кто у меня бывает?..

…Говоря это самым ласковым, вкрадчивым голосом, она пыталась взять у меня ящичек.

— Ну, хорошо, — сказал я, — раз вы так хотите, я позволю вам его открыть, но с одним условием…

— С каким?

— Вы скажете мне, где вы бываете ежедневно от восьми до десяти часов утра.

…Она побледнела и взглянула мне прямо в глаза.;. Я никогда еще не говорил с ней об этом, но не потому, что мне не хотелось этого знать. Эти таинственные утренние исчезновения интриговали и беспокоили меня так же, как и ее шрам, как Пачеко, как и вся ее странная жизнь. Мне хотелось это знать, и в то же время я боялся узнать… Я чувствовал, что под этим кроется какая-то грязная тайна, которая заставит меня обратиться в бегство… Но в этот день, как ты видишь, у меня хватило смелости спросить ее. По-видимому, это очень удивило ее. С минуту она колебалась, потом глухим голосом с усилием произнесла:

— Отдайте мне ящичек, и вы всё узнаете.

И я отдал ей ящичек… Жак, это было мерзко, не правда ли?! Она открыла его, дрожа от радости, и принялась читать одно письмо за другим, — их было около двадцати, — медленно, вполголоса, не пропуская ни строчки. История этой любви, чистой и целомудренной, казалось, очень интересовала ее. Я уже рассказывал ей о ней, но по-своему, выдавая Черные глаза за молодую девушку из высшего общества, которую родители не соглашались выдать замуж за ничтожного плебея Даниэля Эйсета. Ты, конечно, узнаешь в этом мое глупое тщеславие?!

…Время от времени она прерывала чтение и говорила. «Скажите, пожалуйста, как мило!..»; или еще: «Однако, для благородной девицы!..» По мере того как она их прочитывала, она подносила их к свечке и со злобным смехом смотрела, как они горели. Я не останавливал ее, я хотел знать, где она бывала каждое утро между восемью и десятью часами…

…Среди всех этих писем было одно, написанное на бланке торгового дома Пьерот, на нем были изображены три маленькие зеленые тарелки, а ниже красовалась надпись: «Фарфор и хрусталь. Пьерот, преемник Лалуэта»… Бедные Черные глаза!.. Вероятно, находясь в один прекрасный день в магазине и почувствовав желание написать мне, они воспользовались первым попавшимся им под руку листком бумаги. Ты представляешь себе, каким это было открытием для трагической актрисы!.. До сих пор она верила моему рассказу о благородной девице и ее знатных родителях, но, увидев это письмо, она все поняла и разразилась громким хохотом.

— Так вот она, эта благородная патрицианка, жемчужина аристократического предместья!.. Ее зовут Пьеро-той, и она продает фарфоровую посуду в Сомонском пассаже!.. Теперь я понимаю, почему вы не хотели отдать мне этот ящичек.

…И она смеялась, смеялась без конца…

Дорогой мой, я не знаю, что сделалось со мной: стыд, досада, гнев… У меня потемнело в глазах. Я кинулся к ней, чтобы вырвать у нее письма. Она испугалась, отступила к дверям и, запутавшись в шлейфе, с громким криком упала. Услышав ее крик, ужасная негритянка прибежала из своей комнаты — голая, черная, безобразная, со спутанными волосами. Я хотел было не пустить ее, но одним движением своей толстой лоснящейся руки она прижала меня к стене и встала между своей хозяйкой и мною.

…Тем временем Ирма Борель встала и, делая вид, что все еще плачет, продолжала рыться в ящичке.

— Знаешь ли ты, — говорила она негритянке, — знаешь ли ты, за что он хотел меня бить?.. За то, что я узнала, что его благородная девица совсем не знатного рода и торгует в пассаже тарелками…

— Не всякий, кто носит шпоры, — барышник, — проговорила старуха нравоучительным тоном.

— Вот, посмотри, — сказала трагическая актриса, — взгляни, какие доказательства любви преподносила ему его лавочница… Четыре волоска из своего шиньона и грошовый букетик фиалок!.. Подай лампу, Белая кукушка.

…Негритянка подошла с лампой… Волосы и цветы вспыхнули с легким треском… Совершенно ошеломленный, я не протестовал.

— А это что такое? — продолжала трагическая актриса, развертывая тонкую шелковистую бумажку. — Зуб?.. Нет! Это, должно быть, что-то из сахара… Ну да, конечно, это нечто аллегорическое… маленькое сахарное сердце!

Действительно, как-то раз, на ярмарке Прэ-Сен-Жерве, Черные глаза купили это маленькое сахарное сердце и дали мне его со словами: «Даю вам мое сердце!»

…Негритянка смотрела на него завистливыми глазами.

— Тебе хочется получить его, Кукушка?.. — спросила ее госпожа. — Лови!..

…И она бросила сахарное сердце в открытый рот негритянки, как собаке… Это, может быть, смешно, но когда я услышал, как захрустел на ее зубах этот сахар, я задрожал с ног до головы. Мне казалось, что это чудовище с белыми зубами грызло с такой радостью самое сердце Черных глаз…

…Ты, может быть, думаешь, бедный мой Жак, что после этого между нами все было кончено? Но если бы ты зашел на другой день в гостиную Ирмы Борель, ты застал бы ее разучивающей со своим горбуном роль Гер-мионы, а в углу, рядом с какаду, ты увидел бы на цы-новке молодого турка, сидевшего на корточках с трубкой в зубах, такой длинной, что она могла бы три раза обернуться вокруг его талии… «Какая у вас характерная голова, мой Дани-Дан!»

…«Но, спросишь ты, узнал ли ты по крайней мере ценой своей подлости то, что тебе хотелось… узнал, где она пропадала ежедневно между восемью и десятью часами утра?» Да, Жак, я это узнал, но только сегодня утром, после ужаснейшей сцены, последней, черт возьми, — о которой я тебе сейчас расскажу… Но, тсс!.. Кто-то поднимается по лестнице… Что, если это она?.. Если она вздумает закатить мне еще новую сцену?.. Она ведь способна на это даже после того, что произошло… Подожди!.. Я запру дверь на ключ… Она не войдет, — не бойся…

…Она не должна войти…

…Полночь.

Это была не она, а ее негритянка… Но это тоже удивило меня, потому что я не слышал стука экипажа ее хозяйки. Белая кукушка ложится спать. Через перегородку до меня доносятся звуки опорожниваемой бутылки — «буль-буль»… и этот ужасный припев: Толокототиньян!.. Толокототиньян!.. Сейчас она уже храпит… Точно маятник башенных часов!..

…Вот как кончилась наша любовь.

Недели три тому назад горбатый профессор объявил ей, что она вполне созрела для шумных успехов в качег стве трагической актрисы и что ей не мешало бы дебютировать вместе с другими его учениками…

…Моя трагическая актриса пришла в восторг. Не имея в распоряжении театра, решили превратить в театральный зал мастерскую одного из художников и разослать приглашения всем директорам парижских театров. Что касается пьесы, предназначенной для этого дебюта, то после долгих споров остановились на «Атталии»[58]… Ученики горбуна знали эту пьесу лучше других, и, чтобы поставить её, достаточно было только нескольких совместных репетиций. И потому решено было ставить «Атталию»… А так как Ирма Борель была слишком важной дамой для того, чтобы терпеть какие-нибудь неудобства, то все репетиции происходили у нее. Ежедневно горбун приводил к ней своих учениц и учеников, — четверых или пятерых девиц, длинных, тощих, торжественных, задрапированных в кашемировые шали ценою по тридцать с половиной франков, и трех или четырех бедных малых, в бумажных костюмах, с физиономиями утопленников… Репетировали ежедневно, с утра до вечера, за исключением только двух утренних часов от восьми до десяти, так как, несмотря на все приготовления к спектаклю, таинственные отлучки Ирмы Борель не прекращались. Все участвовавшие в спектакле — сама Ирма, горбун и все его ученики — работали с ожесточением. Два дня сряду забывали даже покормить какаду. Дани-Даном тоже совсем перестали заниматься… В общем, все шло прекрасно. Мастерская имела нарядный, торжественный вид; необходимые для спектакля сооружения были закончены, костюмы готовы, приглашения разосланы. И вот всего за три или четыре дня до спектакля юный Элиасен, десятилетняя девочка, племянница горбуна, неожиданно заболевает… Что делать? Где найти Элиасена, ребенка, способного выучить роль в три дня?.. Общее смятение. Вдруг Ирма Борель обращается ко мне:

— А что, если бы вы, Дани-Дан, взялись исполнить эту роль?

— Я?? Вы шутите… в моем возрасте!..

— Можно подумать, что это говорит настоящий мужчина… Но, милый мой, вам на вид нельзя дать больше пятнадцати лет, а на сцене, в костюме и под гримом, вы сойдете за двенадцатилетнего… К тому же эта роль как нельзя более подходит к характеру вашей головы…

…Дорогой мой, все мои протесты не привели ни к чему. Пришлось подчиниться ее капризу, как и врегда… Я так малодушен…

…Спектакль состоялся… Ах, если бы я был настроен сейчас на веселый лад, как насмешил бы я тебя рассказом об этом замечательном дне… Рассчитывали на присутствие директоров театров «Жимназ» и «Французской комедии», но, по-видимому, эти господа были заняты в другом месте, и нам пришлось удовольствоваться директором одного из небольших окраинных театров, которого привели в последнюю минуту. В общем, этот маленький семейный спектакль прошел не так уж плохо. Ирме Бо-рель много аплодировали… Я, признаюсь, находил, что эта Атталия с острова Кубы была слишком напыщенна, что у нее не хватало экспрессии и что она говорила по-французски, как… испанская малиновка, но ее друзья-артисты были не так требовательны. Костюм в стиле эпохи, стройные ноги, безукоризненная линия шеи… Это всё, что требовалось. Я тоже имел большой успех, благодаря моей характерной голове, но не такой блестящий, как успех Белой кукушки в бессловесной роли кормилицы. Голова негритянки была еще типичнее моей, и, когда она появилась в пятом акте, с большим какаду на ладони (трагическая актриса пожелала, чтобы все мы: ее турок, ее негритянка, ее какаду — все фигурировали в пьесе), и свирепо выкатила белки своих огромных глаз, весь зал задрожал от рукоплескания. «Какой успех!» — говорила сияющая Атталия…

…Жак!.. Жак!.. Я слышу стук колес ее экипажа во дворе. Подлая женщина! Откуда возвращается она так поздно? Неужели она уже позабыла о нашем ужасном утре, о котором я до сих пор не могу спокойно вспомнить…

…Наружная дверь захлопнулась… Только бы она не вздумала подняться сюда!.. Жак, как ужасна близость женщины, которую ненавидишь…

…Час ночи.

Спектакль, о котором я тебе рассказывал, состоялся три дня тому назад.

…В течение этих трех последних дней она была весела, кротка, мила, очаровательна. Она ни разу не била негритянку, несколько раз спрашивала о тебе, — все ли ты еще кашляешь… А ведь бог свидетель, что она тебя не любит… Все это должно было бы навести меня на некоторые мысли…

…Сегодня утром она входит в мою комнату ровно в девять часов… Девять часов… Никогда еще я не видел ее в такое время… Она подходит ко мне и, улыбаясь, говорит:

— Девять часов!

…Потом продолжает торжественным тоном:

— Друг мой, я вас обманывала. Я не была свободна, когда мы с вами встретились. Моя жизнь была уже связана с тем, кому я обязана, своим богатством, досугом, всем, что я имею.

…Я ведь говорил тебе, Жак, что, под этой тайной скрывалась какая-то подлость!..

— С того дня, как я вас узнала, связь эта сделалась мне ненавистна… Если я вам о ней не говорила, то только потому, что я знала, что вы слишком горды и не согласитесь делить меня с другим. Если же я не порвала этой связи, то потому, что мне было слишком трудно отказаться от того беззаботного и роскошного образа жизни, для которого я создана… Но сейчас я больше не могу так жить… Эта ложь меня давит, эта ежедневная измена сводит меня с ума… И если вы не отвергнете меня после этого признанья, то я готова бросить все и жить с вами в любом углу—всюду, где вы только хотите… —

…Эти последние слова «где вы хотите» были произнесены очень тихо, совсем около меня, почти у самых моих губ для того, чтобы меня опьянить…

…Но у меня все-таки хватило мужества ответить ей, и даже очень сухо, что я беден, ничего не зарабатываю и не могу допустить, чтобы её содержал мой брат Жак…

…Она с торжествующим видом откинула голову:

— Ну, а если бы я нашла для нас обоих вполне честный и верный заработок, который дал бы нам возможность не расставаться… что бы вы на это сказали?

…С этими словами она вынула из кармана исписанный лист гербовой бумаги и принялась читать его вслух…

…Это был ангажемент для нас двоих в театр одного из парижских предместий; ей назначалось сто франков в месяц, мне — пятьдесят. Все было готово, и нам оста: валось только его подписать…

…С ужасом смотрел я на нее. Я чувствовал, что она увлекает меня в бездну, и мне было страшно… Я боялся, что не найду в себе достаточно сил, чтобы противостоять ей… Окончив чтение контракта и не давая мне времени ответить, она принялась лихорадочно говорить о блеске театральной карьеры и о той блаженной жизни, которую мы будем вести, — свободные, гордые, вдали от света, всецело посвятив себя искусству и нашей любви…

…Она говорила слишком долго, — в этом была ее ошибка. Я успел прийти в себя, вызвать из глубины своего сердца образ Мамы Жака, и когда она кончила свою тираду, холодно ответил ей:

— Я не хочу быть актёром…

…Она, конечно, не сдалась и снова принялась за свои красивые тирады. Напрасный труд… На все ее доводы я отвечал одно и то же:

— Я не хочу быть актером….. Она начала терять терпение…

— Значит, — проговорила она побледнев, — вы предпочитаете, чтобы я опять ездила туда, от восьми до десяти, чтобы все оставалось по-прежнему…

…На это я ответил уже менее холодно:

— Я ничего не предпочитаю… Я нахожу очень достойным ваше желание зарабатывать трудом свой хлеб и не быть обязанной щедрости господина «От восьми до десяти»… Я вам только повторяю, что не чувствую в себе ни малейшего призвания к сцене, и актером не буду.

…Эти слова её взорвали.

— А! Ты не хочешь быть актером?.. Чем же ты будешь в таком случае?.. Не считаешь ли ты себя поэтом?.. Что?.. Он считает себя поэтом!.. Но ведь у тебя нет ни малейшего дарования, жалкий безумец!.. Скажите на милость, — он напечатал скверную книжонку, которую никто не желает читать, — и уже вообразил себя поэтом!.. Но, несчастный, ведь твоя книга идиотична, — это все говорят… Вот уже два месяца, как она поступила в продажу, а продан всего только один экземпляр, и этот единственный — мой… Поэт?.. Ты?! Полно, полно!.. Только твой брат может говорить такие глупости… Вот еще другая наивная душа, это брат! И хорошенькие письма он пишет тебе!.. Можно умереть со смеха, читая его рассуждения о статье Гюстава Планша… Он убивает себя работой для того, чтобы тебя содержать, а ты в это время, ты… ты… Что ты в сущности делаешь?.. Отдаёшь ли ты себе в этом отчет?.. Удовлетворяешься тем, что у тебя типичное лицо, одеваешься турком — и думаешь, что в этом все!.. Но я должна тебя предупредить, что с некоторых пор характерность твоей головы постепенно исчезает… Ты становишься безобразным, да-да, ты очень безобразен. Посмотри на себя… Я уверена, что если бы ты вернулся к донзелле Пьероте, она отвернулась бы теперь от тебя… А между тем вы созданы друг для друга… Вы оба рождены для того, чтобы торговать посудой в Сомонском пассаже. Это подходит тебе несравненно больше, чем быть актёром.

…Она брызгала слюной, она задыхалась. Ты, вероятао, никогда не видел такого припадка исступления. Я молча смотрел на неё… Когда она кончила, я подошел к ней — я дрожал всем телом — и проговорил совершенно спокойно:

— Я не хочу быть актёром.

…С этими словами я подошел к двери и, открыв ее, жестом пригласил её выйти…

— Вы хотите, чтобы я ушла? — спросила она насмешливо, явно издеваясь надо мной… — Ну, нет!.. Мне еще многое нужно сказать вам…

…Тут я не выдержал. Кровь бросилась мне в лицо, и, схватив каминные щипцы, я кинулся к ней… Она мгновенно исчезла… Дорогой мой, в эту минуту я понял испанца Пачеко…

…Я схватил шляпу и сбежал вниз. Весь день я метался по улицам, точно пьяный… О, если бы ты был здесь, Жак!.. На минуту у меня явилась было мысль побежать к Пьероту, упасть к его ногам, молить Чёрные глаза о прощении. Я дошел до самых дверей магазина, но не посмел войти… Вот уже два месяца, как я там не был. Мне писали, — я не отвечал. Ко мне приходили, — я прятался. Как могли бы после всего этого простить меня… Пьерот сидел за своей конторкой. Вид у него был грустный. Я постоял немного у окна, глядя на него, потом, зарыдав, убежал…

…С наступлением ночи я вернулся домой. Я долго плакал у окна, потом принялся писать тебе. Я буду писать всю ночь. Мне кажется, что ты здесь со мной, что я разговариваю с тобою, и это успокаивает меня…

… Что за чудовище эта женщина! Как она была уверена во мне! Она считала меня своей игрушкой, своей вещью!.. Подумай только… Тащить меня за собой на сцену какого-то загородного театра… Посоветуй мне что-нибудь, Жак! Я тоскую, я мучаюсь… Она причинила мне столько зла!.. Я больше не верю в себя, я сомневаюсь, мне страшно. Что мне делать! Работать?.. Увы! Она права: я не поэт. Моя книга не расходится… Как ты расплатишься в типографии?..

…Вся моя жизнь загублена. Я уже ничего не вижу впереди, ничего не понимаю. Вокруг темно… Есть роковые имена… Ее зовут Ирмой Борель. Борель у нас означает палач… Ирма — палач! Как подходит к ней это имя!..

Мне хотелось бы переменить мою комнату. Она стала ненавистна мне… И потом, я тут всегда рискую встретить ее на лестнице…

…Но будь уверен, что если она вздумает когда-нибудь подняться ко мне… Впрочем, нет, она не сделает этого… Она уже забыла меня. Артисты утешат ее…

…О боже! Что я слышу?.. Жак, брат мой, — это она! Говорю «тебе, что это она… Она идет сюда… Я узнаю ее шаги… Она здесь, совсем близко. Я слышу ее дыханье… Она смотрит на меня в замочную скважину, ее взгляд жжет меня…»

Перейти на страницу:

Похожие книги