Моя растерянность перешла в отчаяние. Может быть, в обвинениях Полы и было крохотное зерно истины. Может быть, кому-то из ее врачей, как доктору Ли много лет назад, поведение Полы было так неприятно, что он решил от нее отделаться. Но записи красными чернилами, использование в качестве подопытного животного, отказ в назначении необходимого лекарства? Эти обвинения были абсурдны, и я был уверен, что они — проявления паранойи. Я знал кое-кого из этих врачей и был убежден в их честности. Пола опять заставила меня выбирать между ее прочными убеждениями — и моими. Больше всего на свете мне не хотелось дать ей повод подумать, что я ее опять бросаю. Но как я мог остаться с ней?
Я был в ловушке. Наконец, после стольких лет, Пола открыто просила меня о помощи. Я видел только один возможный ответ: счесть ее невменяемой и обойтись с ней вежливо — то есть обойти, обмануть. Именно этого я всегда старался избегать с Полой, да и с любым другим человеком, потому что «обойти» человека означает отнестись к нему как к предмету — а это полная противоположность тому, чтобы действительно
Поэтому я старательно выразил сочувствие по поводу дилеммы, стоявшей перед Полой. Я слушал, осторожно задавал вопросы и держал свое мнение при себе. Наконец я предложил ей написать в медицинскую комиссию более мягкое письмо:
— Честное, но более мягкое, — сказал я. — Тогда врачи не лишатся лицензий, а отделаются выговорами.
Конечно, я лгал. Ни одна медицинская комиссия на свете не стала бы рассматривать такое письмо всерьез. Никто не поверил бы, что все врачи клиники вступили в заговор против Полы. Выговоры и отзывы лицензий были невозможны.
Пола погрузилась в себя, обдумывая мой совет. Кажется, она почувствовала, что я о ней забочусь, и, надеюсь, не поняла, что я ее обманываю. Наконец она кивнула.
— Ты дал мне добрый, полезный совет, Ирв. Именно то, что нужно.
Меня поразила злая ирония: только теперь, когда я обманул Полу, она сочла меня достойным доверия, а мою помощь — реальной.
Несмотря на чувствительность к солнцу, Пола настояла на том, чтобы проводить меня до машины. Надела свою широкополую шляпу, покрывало, обмоталась тканью, и когда я включил зажигание, потянулась в открытое окно машины, чтобы обнять меня в последний раз. Отъезжая от дома, я смотрел в зеркало заднего обзора. Фигура Полы сияла на фоне солнца, шляпа и полотняные покрывала источали свет. Подул ветерок. Одежды Полы затрепетали. Она казалась листком — трепещущим на ветке, готовым к полету.
В десять лет, предшествующих этому визиту, я посвятил себя написанию книг. Я выдавал их одну за другой. Такой производительности я добивался очень простым способом: писательство было для меня главным делом, и я следил, чтобы ничто другое ему не мешало. Я охранял свое время яростно, как медведица медвежат. Я вычеркнул из расписания все, кроме самого необходимого. Даже Пола попала в категорию необязательных дел, и у меня не нашлось времени позвонить ей еще раз.
Через несколько месяцев умерла моя мать, и пока я летел на похороны, я вспомнил про Полу. Я подумал о ее прощальном письме покойному брату — со всеми словами, которые она так никогда ему и не сказала. И стал думать о словах, которые так и не сказал матери. Да я почти ничего ей не сказал! Мы с матерью любили друг друга, но никогда не разговаривали откровенно, по душам, как два человека, тянущиеся друг к другу чистыми руками и чистыми сердцами. Мы всегда «обходились» друг с другом вежливо, говорили, не слыша друг друга, и каждый из нас боялся другого, обманывал, манипулировал им. Я уверен: именно поэтому я всегда старался говорить с Полой честно и откровенно. И поэтому мне было так неприятно, когда пришлось ее «обойти».
В ночь после похорон я увидел потрясающий сон.
Моя мать и множество ее друзей и родственников, все уже покойные, совершенно неподвижно сидели на ступеньках лестницы. Я услышал голос матери — она звала меня, выкрикивала мое имя изо всех сил. Особенно хорошо я ощущал присутствие тети Минни — она в полной неподвижности сидела на верхней ступеньке. Потом задвигалась, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее, и вот она уже вибрирует со страшной скоростью, как шмель. Тут затряслись и все, кто сидел на ступеньках, все покойники, все взрослые из моего детства. Дядя Эйб потянулся, чтобы ущипнуть меня за щеку, приговаривая, как обычно: «Сынок, дорогой». Потом и другие потянулись к моим щекам. Сначала щипали ласково, потом рассвирепели, и щипки стали болезненными. Я проснулся в ужасе, щеки пылали. Было три часа ночи.