Но одно дело — концентрироваться на «здесь и сейчас» с пациентами, которые проходят терапию из-за проблем в отношениях, и совсем другое дело — попросить Айрин сосредоточиться на «здесь и сейчас». Подумайте, какая нелепость и хамство — требовать от женщины, находящейся в отчаянном положении (женщины, чей муж умирает от опухоли мозга, женщины, которая одновременно оплакивает мать, брата, отца и крестного сына), чтобы она обратила свое внимание на тонкости отношений с профессиональным консультантом, которого едва знает.
Но я делал именно это. Я начал на первых же встречах и никогда не отступался. На каждом сеансе я непременно спрашивал о каком-нибудь аспекте наших отношений. «Насколько одиноко вы себя чувствуете в моем обществе? Насколько далеко или близко от меня вы находитесь, по вашим ощущениям?»
Если она отвечала, как это часто бывало, «Я чувствую, что нас разделяет много миль,» я занимался непосредственно этим ощущением. «В какой именно момент сегодняшней встречи вы это впервые заметили?» Или: «Какие мои слова или действия увеличили это расстояние?» А чаще всего: «Что мы можем сделать, чтобы его уменьшить?»
Я старался уважительно относиться к ответам Айрин. Если она отвечала: «Нас больше всего сблизит, если вы назовете мне хороший роман, который я могла бы почитать», я обязательно советовал какую-нибудь книгу. Если Айрин говорила, что любые слова слишком мелки для ее отчаяния, и лучшее, что я могу сделать — просто подержать ее за руку, я придвигал свой стул поближе и держал ее за руку, иногда минуту или две, иногда десять или пятнадцать минут. По временам это держание за руки было для меня некомфортно, но не из-за бюрократических инструкций, запрещавших касаться пациента: недостойно жертвовать своими врачебными и творческими убеждениями во имя таких соображений. Мне было не по себе оттого, что держание за руки неизменно действовало: и я действительно ощущал себя волшебником, владеющим сверхъестественными силами, которых я сам не понимал. В конце концов, через несколько месяцев после похорон мужа, Айрин перестала нуждаться в том, чтобы ее держали за руку, и больше не просила об этом.
Во все время нашей терапии я не отступался со своей вовлеченностью. Я не позволял себя отталкивать. Если Айрин говорила: «Я онемела. Я не хочу говорить; не знаю, зачем я сюда сегодня пришла,» я отвечал чем-нибудь вроде: «Но вы здесь. Значит, какая-то часть вас хотела быть здесь, вот с этой частью я и буду разговаривать.»
При каждой возможности я переводил события в их эквиваленты «здесь и сейчас». Например, начало и окончание сеанса. Часто Айрин входила в мой кабинет и быстро проходила к своему стулу, не глядя на меня. Я редко оставлял это без внимания. Я мог, например, сказать: «О, похоже, сегодня у нас один из
Окончание сеанса каждый раз становилось проблемой: Айрин было неприятно, что я контролирую положение, и она мешкала, не желая покидать мой кабинет. Каждое окончание встречи было подобно смерти. В самые тяжелые времена Айрин не могла удерживать в голове образы и боялась, что стоит ей выпустит меня из поля зрения, и я перестану существовать. Она также воспринимала окончание сеанса как символ того, что она для меня очень мало значит, что она мне безразлична, что я могу от нее быстренько отделаться. Мои отпуска и деловые поездки превращались в колоссальную проблему, и несколько раз мне приходилось звонить Айрин, чтобы наш контакт не прерывался.
Все становилось зерном для мельницы «здесь и сейчас»: желание Айрин, чтобы я говорил ей комплименты; чтобы я говорил ей, что думаю о ней больше, чем о других пациентах; чтобы я признался, что если бы мы не были терапевтом и пациенткой, я желал бы ее как женщину.