— Слушай, Алёшка, что я тебе скажу, — говорила Ганька. — Ты ведь меня любишь?
— Бу! — отвечал Алёшка и нежно гладил её по лицу тощими лапками.
— То-то! А когда меня обижать будут, ты что сделаешь?
Алёшка надувался, делал страшное лицо и, схватив с земли прутик, грозно размахивал им по воздуху. Ганька умирала со смеху.
Здесь она была совсем не такая, как дома. Ей не сиделось на месте: то она вскочит и запрыгает на одной ножке, то песни поёт, то ещё что-нибудь придумает. На огороде было чем позабавиться, только смотри во все глаза да примечай.
Вот ползёт по лопуху смирная божья коровка — красненькая, с чёрными пятнышками; ползёт себе куда-то и шевелит тоненькими усиками, точно обнюхивает дорогу. Осторожно подкрадётся к ней Ганька, посадит на ладонь, несёт к Алёшке.
— Смотри, Алёшка, — скоморох! Хочешь, сейчас полетит далеко-далеко!
Алёшка нетерпеливо хлопает в ладошки и бормочет:
— Ну, ну!..
— Тише, тише, — таинственно шепчет Ганька и начинает тихонько напевать:
Божья коровка расправляла крылышки, — сначала жёсткие красные, потом нижние, беленькие, точно кисейные, и с тихим жужжаньем улетала.
Алёшка, разинув рот, провожал её глазами.
— Тю-тю? — спрашивал он Ганьку.
— Тю-тю! — смеясь, отвечала Ганька. — Полетел раков есть!
А вот вдруг выскакивает, откуда ни возьмись, огромный зелёный кузнечик. Он вовсе не ожидал, что встретит в лопухах двух маленьких человечков, вытаращил со страху глазищи, присел на задние лапки, смотрит. Ганька грозит Алёшке пальцем, чтоб не шумел, и ловко накрывает кузнечика ладонью.
— Тут! Попался! — радостно восклицает она. — Вот смотри, что он сейчас делать будет. Только его трогать не надо, а то ножку ему сломаешь, хроменький будет. Жалко!
Она раскрывает сжатую руку и, бережно придерживая кузнеца за крылышки, показывает Алёшке. Кузнец недоволен своим положением. Он кивает головой, точно кланяется, и передней лапкой трёт себя по лбу.
— Смотри! Смотри! — в восторге кричит Ганька.
Но кузнец задумался. На Ганькиной ладони ему тепло и мягко, и он, должно быть, понимает, что маленькие человечки не хотят сделать ему ничего дурного. Тогда Ганька легонько щекотала его по спинке и приговаривала:
— Кузнец, кузнец, дай дёгтю! Кузнец, кузнец, дай дёгтю!
Кузнец выпускал из себя капельку бурого сока, и Ганька давала ему волю. Один огромный прыжок — и кузнечик уже у Алёшки на шлыке[7]
. Другой прыжок — и кузнеца поминай как звали!..— Прощай, кузнец! — кричит Ганька. — Приходи к нам ещё.
Ей в ответ из лопухов слышится громкое, радостное стрекотанье. Что там ни говори, в гостях хорошо, а дома лучше!
— Теперь небось он своей мамке, где был, рассказывает! — задумчиво говорила Ганька. — А мамка рада… небось не наглядится на него, посадила с собой рядом и кашей кормит. «Ешь, скажет, сыночек, да не ходи далеко, а то пропадёшь, я плакать буду». Эх, Алёшка, хорошо тому жить, у кого мамка есть!
И, вспомнив, что Алёшка, может быть, проголодался, она доставала из-за пазухи ломоть хлеба и озабоченно совала его своему питомцу.
— На, покушай, Алёшка, а то отощаешь, тётенька ругаться будет!
Они по-братски делили ломоть пополам, закусывая его кислым щавелем и ещё какой-то вкусной травкой, которую Ганька называла «горчичкой». Потом она набирала в траве золотых одуванчиков и лилового мышиного горошка, плела венок и, сняв с Алёшки безобразный шлык, сшитый из разноцветных тряпок, украшала белую головку цветами. В этом пышном венке Алёшка важно выглядывал из лопухов, точно маленький травяной царёк, для которого и цветы цвели, и мохнатые пчёлки жужжали, и трещали в свои трещотки зелёные голосистые кузнецы…
А жаркое солнце уже высоко поднималось в небе, и тётенька Прасковья давно скликала своих птенцов к обеду. Услышав её голос, Ганька вздрагивала, хватала Алёшку на руки и рысью мчалась домой.
— И где это ты пропадаешь, Ганька? — ворчала Прасковья. — Звала-звала, бегала-бегала, обед давно на столе, а ты хоть бы голос подала… Куда это тебя носило?
— Я, тётенька, здесь была, на задворках…
— А есть мне время тебя по задворкам искать? Зачем туда ходишь? Сидела бы на улице, на завалинке, а то пропадёт, ищи её, как иголку в соломе. Кабы ты одна была, я бы искать не стала, шатайся хоть до полуночи, а мне пуще всего Алёшку жалко, — затащишь его, мало ли какое несчастье может случиться.
— Я, тётенька, за Алёшкой в оба глаза смотрю!
— Ладно, в оба глаза, знаю я тебя. Что, сынок, уморился небось не евши? Подь сюда, я тебе кашки дам!
Прасковья протягивала к Алёшке руки, но он не шёл, брыкался и, прижимаясь к Ганьке, лепетал:
— Бу, Тюку, бу!..
— Ишь ты какой! — удивлялась мать. — Уж и меня не признаёт. А всё ты, Ганька, — сама Волчонок, и Алёшку мне волчонком вырастишь!
Однако Алёшка был такой румяный и так весело на всех посматривал, что Прасковья смягчалась и ласково говорила Ганьке:
— Ну, ешь садись, некогда мне тут с вами возиться! Солнце-то вон оно где, а у меня дела ещё и до завтра не переделаешь.