В конце февраля, бои давно уже закончились, наш полк грузился на машины — нас вроде отправляли в тыл, отдыхать. Отдыха не получилось, оказались мы на Украине, но в тот солнечный февральский день все были веселы. У подножия Мамаева Кургана стояли разбомбленные железнодорожные составы. Один с солью, другой почему-то с синькой. Бойцы старательно нагружались и тем и другим. На Украине затем это превращалось в сало, сметану, а то и в самогон.
Проверяя, что взято, что забыто, мы с Кучиным шли вдоль машин.
— Глянь-ка туда, — ткнул меня в бок Кучин. — Видал героя?
В одном из могучих «Студеров» сидел наш Федя, и за спиной его болталось, как винтовка, то самое «государственное имущество» — заветная киркомотыга.
— Я же велел, дурень, помкомвзвода ее сдать. Под расписку. Чего ж ты?
Федя улыбнулся во весь рот.
— Нет, ученый я теперь. Никаких расписок… Так вернее…
Много лет спустя, в Киеве, мы с Фищенко вспоминали иногда нашего несостоявшегося утопленника.
Где он, как он, не знаю. Если жив, демобилизовался, не расстался, думаю, со своей «невестой», киркомотыгой, долбает землю у себя в огороде.
Вот что вспомнилось мне в тот весенний день на бульваре Сен-Жермен, у кафе «Аполлинер». А ведь думал, что никогда уже о войне писать не буду. И еще подумалось мне. Ведь Феде сейчас столько же, сколько этому небритому садовнику. Один где-то у себя в Сибири, другой — в Париже, а киркомотыга вроде одна и та же.
Париж, 1987