Но жизнь Евгении Солониной удалась. Она вышла замуж за Павла Серебренникова, с которым вместе, поднятые общеславянским патриотическим чувством, отправились на Русско-турецкую войну. Она служила в госпитале в Браилове на левом румынском берегу Дуная, потом была на передовой, переболела тифом… После войны супружеская чета врачей Серебренниковых уехала на Урал, врачевала в земских больницах. Действительность немало поправила во взглядах Е. П. Солониной-Серебренниковой. Впоследствии, вспоминая свою жизнь в глухой Нижней Салде, она писала: «Как теперь помню я момент въезда, когда увидела множество (в заводе 12 000 жителей) покосившихся избушек, дала себе слово быть другом каждой из них. При приложении этой задачи на практике мне часто пришлось узнать радость и горе. Радость была та, что народ, не только бабы, но и мужики, относились ко мне, как к врачу, с полным доверием. Горе же заключалось в том, что сойтись, слиться с народом, как мечтали мы в Петербурге, у меня не оказалось никакой способности, все выходило искусственно. Чутье подсказывало, что лучше не притворяться, а быть самой собой. Муж же мой как нельзя лучше был в этой роли».
Евгения Павловна и Павел Николаевич оставили после себя на Урале добрую память[11]
.В декабрьский морозный день Дмитрий отправился в Эрмитаж — сюда давно тянуло, но лекции и кружковые сходки не оставляли времени, чтобы познакомиться с великой сокровищницей, о которой был хорошо наслышан еще на Урале и кое-что даже читал. Впечатление было ошеломляющим. Зимнее холодное солнце сквозь зеркальные чистые, словно девичья душа, окна заливало ровным золотистым светом роскошные залы дворца. В обширной передней — дремлющий полусвет, таинственное эхо осторожных шагов… В египетских древностях — царственный покой. Загадочные иероглифы, массивные формы… В залах старинных картин при беглом осмотре глаз поражал особенный, приглушенный тон. На все будто легла тень, сквозь которую виднеется и коричневая вода, и точно вырезанные из кожи деревья, и полный солнечный свет. Культом красоты веяло от обнаженных мраморных скульптур.
После первого многочасового осмотра Эрмитажа, оставившего какое-то ярко лоскутное впечатление, все же Дмитрий, может быть, впервые подумал: «…как смешны все эти бесконечные споры о романтизме, об академическом стиле, классической манере и т. д. — о чем урывками ему приходилось читать и слышать. — Все эти клички и ярлыки, имеющие значение только в самом микроскопическом масштабе, а в общем они теряют смысл, гораздо важнее то, чтобы каждый был только самим собой, а талант пробьется сквозь какую угодно форму».
Талант — вот гвоздь сомнений, вбитый по шляпку в него самого: есть ли в нем, Дмитрии, этот художнический талант и когда он даст первый, нефальшивый знак?
Дмитрию казалось, что в его сочинениях есть одно, что ему несомненно удавалось. Это пейзажи, описания природы.
В это время уже вызывали необыкновенный интерес публики работы художников Товарищества передвижных художественных выставок. В Эрмитаже он впервые увидел картины нового русского живописного направления. Всевластным для Мамина оказался родной русский пейзаж, так сильно и свежо засверкавший под кистью художников-передвижников Шишкина, Саврасова, Куинджи… Он всматривался в картины, на которых полна жизнью природа, бесконечная и разноликая. Вот у кого надо было учится, может быть, даже больше, чем у своих литературных учителей. Восхищенно и благодарно он вспоминал об этом в своем автобиографическом романе: «Над выработкой пейзажа я бился больше двух лет, причем много помогли русские художники-пейзажисты нового реального направления. Я не пропускал ни одной выставки, подробно познакомился с галереями Эрмитажа и только здесь понял, как далеко ушли русские пейзажисты по сравнению с литературными описаниями. Они захватили ту затаенную, скромную красоту, которая навевает специально русскую хорошую тоску на севере; они поняли чарующую прелесть русского юга, того юга, который в конце концов подавляет роскошью своих красок и богатством светотени. И там и тут развивалась специально наша русская поэзия, оригинальная, мощная, безграничная и без конца родная…»
Кружки, чтение, сочинительство, посещение выставок и первые вылазки в театр… На лекции совсем не оставалось времени. Впрочем, охлаждение к занятиям захватило почти всю академию, успеваемость среди слушателей катастрофически падала. И весной 1874 года 193 человека вынуждены были уйти из академии.