— Болек, мне надо с вами поговорить. — Я пододвигаюсь к нему поближе, чтобы нас не услышала Анна Иткин. Не мне ему объяснять, говорю я, сколько людей сейчас отдали бы полжизни, чтобы слышать, как в соседней комнате ходит мама, скольким хотелось бы положить ей на плечи руки, погладить по волосам, смотреть, как она накрывает на стол. А еще большее счастье — самому подавать маме еду, иметь возможность услужить ей. Но поговорить я хочу не об этом. Я хочу сказать, что ради мамы он мог бы вести себя достойнее и тише, по крайней мере не пускаться во все тяжкие у нее на виду. На глазах у праведника вроде меня он может пить, ночи напролет играть в карты и делать все, что ему взбредет в голову. Но маму огорчать не следует. Тем более что по природе он парень тихий и его нынешнее поведение всего лишь привычка, усвоенная в гетто, где жили одним днем, одной минутой.
— Мама не может вырваться из гетто, она живет Понарами. — Болек наклоняется ко мне и смотрит на дверь. — Меня она упрекает в том, что я по-прежнему веду ненормальную жизнь, а сама женит меня на мертвых невестах.
— О чем вы, Болек? Я не понимаю.
— Я тоже не понимаю, — шепчет мне здоровенный парень с лицом перепуганного ребенка. — Прямо она этого не делает. Только обиняками, а еще чаще молча. Заведет, например, речь о моем погибшем брате и скажет, что ему подошла бы та девушка, с которой он когда-то встречался, мол, по ее мнению, вот хорошая невеста для него. Скажет и спросит, как я думаю. Я отвечаю, что не понимаю, к чему этот разговор. Брата нет, девушек, с которыми он встречался, тоже. Мама долго задумчиво молчит, а потом спрашивает, на ком из моих девушек я подумывал жениться. Я пожимаю плечами: какая теперь разница? Она сердится и говорит, что нельзя забывать близких друзей.
— Все-таки непонятно, — растерянно шепчу я. — Ваша мама упрекнула меня, что я все время слоняюсь в гетто, и уверяла, что старается помнить только хорошие времена. Как же это согласуется с тем, что вы говорите?
— В том то и дело! — Лицо Болека светлеет, он снова начинает смеяться. — Мама пеняет мне на то, что и теперь, после освобождения, я не меняюсь. А сама думает только о сожженных в Понарах. На самом деле я не намерен жить так все время. Я просто хочу оглядеться. Мы ведь с мамой собираемся в Польшу, а оттуда поедем еще дальше. И когда мы устроимся за границей, я, возможно, снова пойду в университет.
— А мою жену в гетто вы знали? — неожиданно для самого себя спрашиваю я.
— Она была очень хорошая, — отвечает Болек. — Однажды в гетто стало известно, что готовится акция. Я помчался к маме в больницу, чтобы забрать ее в подготовленное убежище. Часть персонала, врачи и медсестры, где-то попрятались. Фрума-Либча сначала тоже хотела убежать, а потом решила, что не оставит детей. В конце концов немцы схватили именно спрятавшихся, а в палату к детям не зашли. Или зашли, но в тот раз у них не было приказа забирать больных и тех, кто за ними ухаживает. Я уже не помню.
— Я вам вот что скажу, — после минутного молчания добавляет Болек. — Нет смысла терзаться. Когда ставишь ногу в песок, а потом вытаскиваешь, ямка затягивается сама собой. Надо жить дальше. Вернувшиеся осуждают нас за то, что мы не оказали сопротивления, я слышал, вы тоже высказали этот упрек. Ну так вот вам совет: в Вильне на свободе слоняются толпы убийц — поляков, литовцев. Купите револьвер — теперь его можно достать за гроши, не то что во времена гетто, — разыщите какого-нибудь злодея и застрелите посреди улицы… Что? Сделаете? Не сделаете. И я не сделаю, и никто на это не пойдет, потому что это опасно, а мы хотим жить любой ценой.
— Вы сами только что сказали, что моя жена не ушла из больницы и не оставила детей, — тихо говорю я Болеку. — Как видите, есть люди, которые не хотят спасения любой ценой.
— Я проголодался. Почему мама так долго готовит завтрак? — Болек встает. — Что вы сравниваете! В гетто мы верили, что мир остается миром и убийцы — одни только немцы. Тогда ваша жена была не единственной идеалисткой. Теперь мы знаем, что миру на нас наплевать. Позавчера я пил с власть имущими. Мне было надо, чтобы они кое на что закрыли глаза… Я им поставил водки с закуской, они такой в жизни не видывали. Так вот, порядком набравшись, они мне и говорят: «Вы, евреи, слишком хорошо устроились. Воевать вы не хотели, и головы за вас складывали мы. Вы очень кровожадные, но боитесь смерти. Вы ждете, что теперь мы отомстим за ваших братьев. Но у нашего правительства свой расчет. Нас немцы тоже резали, мы им отплатили — и баста! Наше дело маленькое. Теперь они, немцы, нам нужны».
В кабинет входит Анна Иткин и говорит, что завтрак готов. Она предлагает и мне поесть вместе с Болеком — стол накрыт на двоих. Я отказываюсь и вижу, как она довольна тем, что я останусь в кабинете.
Болек уходит, Анна Иткин садится на прежнее место за письменный стол, а я, взбудораженный рассказом Болека о том, что мама женит его на мертвых невестах, говорю резко, с лихорадочной восторженностью и удивленным смехом: