— Я не знаю, зачем они их взяли, — говорит торговка. — Может быть, не подозревали, куда их ведут. А может быть, подозревали, но в такие минуты в голову приходят странные мысли. Возможно, они решили захватить подушки, чтобы мягче было лежать в могиле. Я сама несколько раз была на волосок от смерти. Я знаю, какие дикие мысли тогда мелькают в голове.
Торговка снова смотрит вниз, на решетку слива. Она все еще не верит в чудо своего спасения в стоке. Затем она поворачивается ко мне и начинает качаться, как паутина при входе в комнату мамы.
— В гетто пели такую песню: «Дома опустели, и наполнились могилы…» — говорит эта старая еврейка и медленно уходит по Еврейской улице, исчезая за грудами обломков.
— Дома опустели, и наполнились могилы, — бормочу я и остолбенело смотрю на свою тень, неподвижно лежащую на мостовой; я не знаю, куда идти и откуда эта тень под ногами: из пустых домов или наполнившихся могил?
Я иду по переулку Гитки-Тойбы и радуюсь тому, что солнце не преследует меня, а осталось над Немецкой улицей, над решеткой канализационного слива. Но впереди идет престарелая пара. Я не вижу их лиц, только сгорбленные спины и подушки под мышкой. Они блуждают по развалинам, взявшись за руки… «Евреи шли тихо», — сказала рыночная торговка. Это ответ на все вопросы, которые мучают меня и которыми я мучаю других. Теперь мой дибук может принять свою мучительную смерть. Евреи шли тихо.
Вдруг солнце, оставленное мной над решеткой слива, снова нагоняет меня и повисает над головой — передо мной как из-под земли вырастает сапожник Балберишкин. Среди обрушившихся домишек он кажется еще выше, еще шире в плечах, он стоит, не шелохнется, словно боясь раздвинуть тесный переулок своим движением. Его маленькие глаза буравят меня, и он молчит молчанием убиенного, явившегося во сне своему убийце. Но вид сапожника не пугает меня, я берусь правой рукой за подбородок, как изучающий Гемору набожный еврей — за бороду, и говорю с напевом:
— Конечно, может быть, ангел с крыльями спустился с небес и объявил старику и старухе, что они исчерпали свои годы и им пора отправляться к праотцам, а чтобы попасть прямиком в рай, им надо согласиться пойти с двумя подушками под мышкой в Понары, где их ждет расстрел. Почему бы не представить дело так, что, поскольку исчерпавшие свои годы старик со старухой верили в Бога, они согласились умереть ради освящения Имени Божьего, сэкономить время, которое могло бы уйти на искупление, и сразу попасть в рай. Но я так думать не могу. Когда старики умирают собственной смертью, пусть умирают. Что тут особенного? Они достаточно пожили на свете. Но когда их гонят к яме с двумя подушками под мышкой и убийцы еще смеются над тем, что они взяли с собой подушки, — я не понимаю, как может сиять после этого солнце. Хотя, возможно, для этих стариков смерть в яме не была такой ужасной, как мне кажется. Может быть, они никогда и не верили в справедливость этого мира. Я верил в людей, поэтому, с моей точки зрения, старики с подушками умерли чудовищной смертью, но это не значит, что сами они думали так же. Понимаете?
Сапожник не отвечает, он смотрит на меня еще пронзительнее, и еще надсаднее кричит немота, затаившаяся в его морщинах. Я тоже молчу, я чувствую, что безмолвствую так же, как и он, но мой дибук, все еще не желающий принять свою смерть, дико хохочет:
— Паутина, на маминой двери висит густая паутина. Я помню, как во время Хануки, когда богатые хозяйки начали топить гусиное сало на Пейсах, мама тоже стала готовиться к Пейсаху. Она забралась на табуретку и веником смела паутину с потолка нашей комнатки в кузнице. Я тогда стоял и смеялся. «До Пейсаха, — говорил я, — паутины в нашей кузнице нарастет в три раза больше». Теперь вся сметенная у нас паутина висит при входе в квартиру реб Рефоэла. Мама накануне войны снова вышла замуж, и ее второй муж был еще везучее первого…
Балберишкин смотрит на меня с тем выражением, которое я несколько раз видел у него на лице во время наших разговоров. Он считает меня сумасшедшим. Я хватаю его за локти и кричу, глядя ему в глаза:
— Я не войду в мамину комнату! Я раскаиваюсь в том, что послушал вас и поднялся в квартиру девять, где жила моя жена! Все равно я там ничего не нашел, кроме пустоты, которая меня преследует. В мамину комнату я не войду, не войду!
Балберишкин по-прежнему не отвечает мне. Я оставляю его посреди улицы и бреду дальше, словно путь мне преградил не человек, а столб. Мои мысли тут же возвращаются к престарелой паре: а что, если где-то за морем у них есть дети, содержавшие своих родителей на старости лет. Прекрасные дети! И когда они узнают, что здесь произошло, они скажут: «Было убито так много молодых, что нам и говорить не о чем. Ведь наши родители были пожилыми». Так они примерно и скажут и понемногу забудут старика со старухой. Но я их не забуду, не забуду именно потому, что они шли с двумя белыми подушками под мышкой.