– Меня, парень, нужда заставила. В жизнь-то меня выпихнули горбатой да хромой, отец пьяный еще ребенком на пол с рук уронил, а чем кормиться, чем от людей борониться? Люди не любят уродов да калек. Одни ребятишки по глупости заклюют, каменьем закидают. И вот сжалился надо мной, убогой, один добрый старик, Васей-килой звали.
– Это колдун-то который? – Клавдий Иванович с внезапной робостью посмотрел в темноту перед собой. Он не застал уже в живых Васю-килу, но в детстве для него ничего страшнее не было этого имени.
Баба Соха слегка оживилась:
– Я сама больше всех на свете его боялась. Раз хожу в лесу, ягоды собираю – только мне и жизни было, только мне и отрады, что в лесу, дерево да куст не изгиляются, – и вдруг из-за ели старик. Вася-кила. Весь белый, весь косматый, клюка в руке. Я так и села от страха. А он подошел ко мне да рукой по голове, как малого ребенка: «Что ты, говорит, глупенькая? Чего испугалась? Хочешь, говорит, чтобы тебя люди не обижали, надо, говорит, чтобы не ты людей боялась, а люди тебя. Страх людской, говорит, твой корм и оборона».
– Это как понять?
Старуха словно не расслышала его.
– Поучил меня маленько дед Василий, и слову наговерному поучил, и травкам. Знающий был человек. А теперь все боле. Нету силы. Из Мамонихи ушла сила, и из меня ушла.
– Как, как? Что ты сказала? Из Мамонихи ушла сила, и из тебя ушла?
– Так. Покуда Мамониха в силе была, и я в силе была. А как начали из Мамонихи кровь выпускать, так и я ни на что гожа не стала.
– Вот как! А я думал, это ты про старость говоришь. От старости силы не стало.
– Старость не радость, кто не знает, а не приведи бог видеть, как на твоих глазах родная деревня умирает. Сперва один дом пустеет, потом другой, потом третий… Да сами-то дома, еще бог с ними. А то ведь дом умирает, и хозяин иной раз умирает. Василия-то Егоровича помнишь?
– Это в верхнем-то конце который жил?
– В верхнем. Нету больше. В прошлом году приехал с женой, как ты, об эту пору. «Уж так хорошо, так хорошо живем! Свой дом, свой сад. Дети все ученые, большие деньги зарабатывают! Я, говорит, и жизни в Мамонихе не видал, только сейчас на старости лет и увидел». Ну лат, – но, две недели пожили, стали в дальнюю дорогу собираться, где-то далеко живут. Вот к воротам-то полевым вышли, за деревню, Василий-то Егорович и говорит жене: «Марья, говорит, я ведь, говорит, вьюшку в трубе не закрыл». – «Ну и бог с ней, с вьюшкой-то, – говорит Марья. – Дом погибает, а ты о вьюшке думаешь». – «Нет, говорит, надо закрыть вьюшку». Убежал – полчаса нету, час нету.
Марья не знает, что и подумать. Пошла домой: где у меня мужик-то? А мужик-от у ей в избе висит.
– Повесился?
– Повесился.
– Да, – сказал Клавдий Иванович, – веселую ты сказку рассказала.
– За веселыми-то сказками нынче едут на сторону, а в нашей деревне какие теперь сказки? Деревни, парень, без сказок помирают. Это сказки-то сказывают да песни поют, когда строятся, когда жизнь заводят заново.
Это было самое счастливое утро в его жизни. Проснулся, открыл глаза, а в потолке железное витое кольцо, в котором когда-то висел березовый очеп с его зыбкой. А когда встал да вышел на крыльцо – и того краше картина: жена. Развалилась, растеляшилась на красном одеяле посреди заулка – рыба белая играет на солнышке. А в небе прямо над Полиной коршун. Чертит и чертит круг за кругом – должно быть, тоже залюбовался.
– Виктор где? – весело крикнул Клавдий Иванович, сбегая с крыльца.
– Тут где-то был. – Полина нехотя оторвала от подушки рыжую голову с черными очками во все лицо, повела туда-сюда: – Виктор, Виктор…
– Я здесь, мам! Малину ем.
Виктор кричал на задах, в кустарнике, и Клавдий Иванович сиганул туда – напрямик, через дикие заросли собачьей дудки, буйно разросшейся на бывшем капустнике, – земля тут жирная, каждый год унаваживали.
– Ну как, сынок? Здоров? Ничего не болит?
Виктор не ответил, а промычал: ему было не до разговоров. Он, как медвежонок, дорвавшийся до лакомой ягоды, с треском, с жадностью раздвигал одну ветку за другой.
Клавдий Иванович рад был за сына, рад, что Виктор снова полон жизни, снова выказывает свой отменный аппетит. Только вот как привыкнуть ко всему этому – к этой малине, к этому ольшанику и осиннику за своим домом?
Ведь ничего этого двадцать лет назад и в помине не было.
И Клавдий Иванович, переводя взгляд с кустарника на родные хоромы, невесело подумал: пропал, пропал дом.
Ежели даже люди пощадят, лес задавит. Лес, который стеной со всех сторон наступает на Мамониху…
– Пап, пап! – Виктор подавал голос уже где-то у Вертушихи.
– Ну что еще?
– Иди, иди скорей! Я домик нашел.
– Какой домик?
Раздвигая руками не просохший еще от росы малинник, Клавдий Иванович вышел к речке и увидел сына возле их старой бани, черной, насквозь продымленной, с малюсеньким окошечком без рамки, с деревянным держаком в дверях вместо скобы.
– Да ты что, Виктор? Какой это домик? Это же баня!
– Баня?..
– Ну, сын! Ты, как иностранец, в отцовской деревне…
А в общем-то, что же удивляться? Откуда Виктору знать, что такое старая деревенская баня, когда он видит ее впервые?