Вероятно, наведываясь в машинописное бюро «Вечернего Радио» с листками только что сочиненного — с пылу, с жару, — забойного текста, он не задавал тут неуместных и грубых вопросов, вроде того, что был задан одним пролетарским поэтом: «А где здесь нужник?» Он был вежлив, внимателен, как и подобает недавнему парижанину. И эта изысканность манер наверняка произвела хорошее впечатление на девушек, работавших в машбюро. Особенно на одну из них — белокурую, тонколицую, с жемчужно-серыми глазами, которая теперь всякий раз встречала его появление улыбкой.
Ее звали Лидией. Ей было чуть-чуть за двадцать. Она еще не была моей мамой, а была прелестной барышней.
Т
еперь всякий раз, когда Тамара звонила мне из Лондона или я сам звонил ей в Лондон, наш разговор, вслед за «здрасьте», начинался одной и той же актуальной темой.— Ну, как он мог
— Не знаю, — виноватился я. — Но документы сохранились, они у меня под рукой, там всё в порядке: они расписались 23 ноября 1926 года в городском ЗАГС’е…
— Ну да, ведь у вас это просто: расписались — и все дела. А ведь он в это время приезжал в Париж, к нам! Он ничего не говорил о своей новой семье,
— Не знаю, — всё более удручался я. — Меня тогда еще и не было на свете…
И вдруг осенило: я нашел неожиданный, но совершенно убийственный довод.
— А он
— Ну, это проще… — проворчала Тамара.
Однако через несколько недель она позвонила опять. И глухим, но отчасти торжественным тоном сообщила:
— Александр, я целыми днями роюсь в бумагах. Они лежат на полу, я хожу среди них, как по снегу, и они достают мне до колен…
— Кошмар, — искренне посочувствовал я.
— Я нашла мамино заявление о разводе. Оно адресовано румынским властям, ведь мы тогда были подданными Румынии. Там нет даты, но я думаю, что это двадцать шестой год… Александр, я совершенно обалдела! Ведь мама никогда не говорила мне, что она хочет развестись с ним. Никогда, ни слова! Для меня это — такая неожиданность…
— Ну, конечно, — согласился я. — Моя мама тоже никогда ничего мне не говорила. Просто однажды она собрала вещи — и мы уехали из Киева в Харьков…
— Кошмар, — сказала Тамара.
Через несколько дней в Москву, экспресс-почтой, пришел пакет, в котором лежали ветхие, пожелтевшие от времени, но абсолютно внятные бумаги.
Особенно хорошо сохранились почтовые марки, изображавшие румынского короля Кароля в парадном мундире, при орденах, с лентой через плечо, с надменным моноклем в глазнице. Помню, что меня еще в отрочестве, до войны, очень забавляло то, что короля зовут Кароль, как в детской считалке: царь-царевич, король-королевич… Ведь я тогда, как и многие мои сверстники, упоенно собирал почтовые марки, и эти, румынские, с королем Каролем, весьма ценились в нашем кругу. А теперь, когда бесценное сокровище на старых конвертах, присланных из Лондона, оказалось в моих руках, я лишь взгрустнул об убежавшем времени, о том, что уже не играю в эти игры, о том, что уже не мальчик, а старик…
Все присланные Тамарой документы были на румынском языке. Она им не владела, я тем более. И пришлось просить о переводе коллегу по Литературному институту, поэта и прозаика Кирилла Ковальджи, который знал румынский, как родной. Он вырос в Аккермане и посвятил ему свой роман «Лиманские истории». Между прочим, он жил и рос на той самой улице Траяна, где стоял дом Христофора Чинарова, деда Тамары. Да-да, он, Кирилл Ковальджи, хорошо помнил этот дом. И все жители города Аккермана, который назывался тогда по-румынски Четатя Албэ, а теперь называется по-русски Белгород Днестровский, — все они знали этот богатый дом.
Через пару дней Кирилл Ковальджи перегнал мне по факсу готовый перевод.
И я стал вчитываться в эти полустертые — не от старости, а от севшего принтера, — но как будто ожившие заново строки.