Однако — и это надо честно признать — тогда, в двадцать девятом году, столь хитро задуманная и тщательно спланированная операция сорвалась.
Нас не пустили в Румынию. Не оставили и в Турции. Велели ехать домой.
И я допускаю, что причина провала была во мне.
Нет, эти румыны и турки нисколько не усомнились в изложенной версии: что люди бегут из большевистского ада, не в силах больше терпеть издевательства, пропагандистский гнет, зажим частного предпринимательства, — что они ищут свободу, только свободу, ничего кроме свободы…
Конечно же, мой отец вполне убедил их в этом. Он, вообще, обладал редким даром убеждения: он мог убедить кого угодно и в чем угодно, не исключая себя самого… Ведь этот дар был неотъемлемой частью профессии разведчика.
Что же касается мамы, то не следует забывать, что она к тому времени уже была киноактрисой, снималась в фильмах Одесской киностудии. И ничего зазорного нет в том, что кинофильмы эти были еще немыми. В ролях трагических героинь, которые ей доверяли, вовсе и не нужно было произносить пылкие речи, а было достаточно поднести платочек к губам, поднять горе полные страдания глаза, уронить слезу… А это она умела.
Хуже обстояло со мной.
Мои актерские способности были на нуле. Это выяснилось еще на детских пробах, которые состоялись на той же Одесской киностудии. Сколько ни втолковывала мне Вера Павловна Строева, режиссер будущего фильма, что родная мать бросает меня на произвол судьбы, уходит навсегда — я не плакал. И даже тогда, когда по ее наущению помощник режиссера отвесил мне изрядный шлепок по голой заднице, я снес это, стерпел, не проронил ни слезинки, не заревел благим матом, а продолжал сидеть на столе, уставясь в глазок кинокамеры. Пробы мои тогда не удались.
Не вышло и на сей раз.
Этот дядька, сигуранца хренов, наверное, всё ждал, когда же я пущу слезу по поводу притеснений в большевистской стране.
А я не мог выдавить ни слезинки.
Честно говоря, я не совсем понимал смысл этой игры, этой затеи. Я не знал, о чем, вообще, идет речь.
Я улыбался от уха до уха. Мне, в мои полтора года, и при социализме жилось неплохо.
А что там окажется в капитализме — это еще бабушка надвое сказала…
Мне не поверили.
Вообще, наверное, я не обладал необходимыми качествами для шпионской работы. Это касалось и моей масти: рыжие слишком заметны и всегда на подозрении.
Пришлось возвращаться восвояси.
Мир тесен.
Семьдесят пять лет спустя, Тамара поведала мне о том, как ее тетка Лидия, родная сестра матери, Анны Христофоровны, в конце двадцатых годов отправилась по делам в Константинополь, и там, совершенно случайно, увидела в толпе высокого темноволосого мужчину, который шагал по улице во главе счастливого семейства: блондинка с жемчужными глазами — вероятно, его жена, и мальчонка в рыжих кудрях, наверное — сын, которого папа и мама держали за руки с обеих сторон.
Лидия узнала мужчину, хотя и давненько его не видела: он исчез из Аккермана, уехал в Париж, а из Парижа еще куда-то.
Это был Евсевий Тимофеевич Рекемчук, бывший муж ее сестры Анны, отец Тамары.
В пору харьковского детства я несколько раз бывал вместе с мамой на Холодной горе.
Иногда по пути к вокзалу, когда мы ехали на дачу, в Мерефу.
Иногда же, направляясь в гости к моей первой школьной учительнице Марии Спиридоновне Воскобойниковой, которая жила там, на Холодной горе.
И всякий раз мама старалась привлечь мое внимание к мрачному зданию с зарешеченными окошками, которое нависало, как глыба, над окрестностью.
— Видишь? — говорила она. — Это Допр, тюрьма.
Я вежливо выслушивал ее объяснения и, в нетерпеньи, тащил дальше, к трамвайной остановке. Всё ясно. Тюрьма как тюрьма. Зачем она мне, эта тюрьма?
Мы шли дальше.
Но мама, удерживая мое плечо, то и дело останавливалась, оглядывалась на здание с зарешеченными окошками, и взгляд ее при этом был тосклив и памятлив, будто бы она хотела выкинуть напрочь из сердца это угрюмое здание, но не могла: слишком прочно угнездилось оно там.
Теперь, из нынешних дней, добавлю, что на это нельзя было оглядываться, лучше б обойтись. Но жизнь напоминала ей об этом снова и снова. Куда денешься от воспоминаний?
И она всё оглядывалась, подобно библейской жене Лота, перед тем как та превратилась в соляной столп.
Мираж
Однажды в кафе «Уэкер», над которым располагалась балетная студия, появился человек по фамилии Орлицкий.
Он появился в том самом кафе «Уэкер», где дни напролет, за чашкой остывшего кофе, просиживали безработные артисты, дожидаясь, что вот-вот на доске объявлений вывесят бумажку с предложением работы — в Париже или далеко от Парижа, — что вот-вот на пороге заведения появится хваткий, полный энергии человек, антрепренер, набирающий труппу.
Орлицкий и был таким человеком.
Ему требовались сразу десять девушек, десять балерин. Все мужские партии он исполнял сам.
Он предлагал восхитительное турне по средиземноморскому побережью — на том, на другом, на африканском берегу моря, — где под сенью пальм, под лучами ласкового солнца, в дуновениях прохладных ветров с гор Атласа нежились цветущие города Алжира и Марокко.