Полагаю, что в детстве паровозы впечатляли меня не только своею мощью, не только грохотаньем, не только пронзительной силой гудка, — но, вероятно, они питали и зарождающееся в юной душе эстетическое чувство, вызывали благоговение перед прекрасным, ибо такова была эстетика той эпохи.
Я понял это спустя много лет, в Париже, выйдя однажды из метро близ Улицы Архивов, у Бобура.
Переходя дорогу, глянул налево — и увидел собор Парижской Богоматери, подпирающий башнями небо подобно атланту.
Посмотрел направо — и отпрянул в испуге: на меня неслось чудовище, обвитое со всех сторон, как кишками, железными трубами, в шипах, в чешуе, в пупырьях, — здание Центра искусств имени Жоржа Помпиду.
Оно было похоже на слона, забредшего в посудную лавку.
И еще на паровоз, ненароком въехавший в луврский зал эпохи рококо.
Тут всё было повторением паровоза: и эти выставленные наружу котлы, и трубы, и шатуны, и колеса, и мостки с перилами вдоль главного котла. Тот же материал, та же клёпка, та же яркость раскраски: желтый, синий, пунцовый, без оттенков, без полутонов…
И когда испуг прошел, во мне вдруг взыграло то же чувство восхищения и восторга, которое я испытывал в раннем детстве, в Лозовеньках, под Харьковом, видя вырывающийся из-за поворота грохочущий, пронзительно голосящий, окутанный дымом паровоз.
Известно, что необычный облик Центра искусств на Бобуре был определен дерзким инженерным решением: вывести наружу все коммуникации — отопление, вентиляцию, энерготехнику, лифты, эскалаторы — то есть все системы жизнеобеспечения, чтобы в самих выставочных залах оставить место лишь искусству, его смыслу и форме.
И мне вдруг подумалось, что в этой книге я должен следовать тому же принципу: обнажить все приемы, все средства повествования — документ, репортаж, дневниковые записи, эссе, и то, что в кино называют игровым эпизодом, — ради единственно стоящей творческой цели: ради правды.
Ход моих размышлений был прерван звоном колокольчика. Уже настроившись на волну внезапных ассоциаций, цветовых и звуковых аллюзий, я предположил, что это звенит наяву ботало на вые чернобелой гулящей коровы, пасущейся в моих воспоминаниях… о, как в этот волнующий час всё вокруг обретало реальность!
Но оказалось, что это шествует по узкому вагонному коридорчику, даря улыбки встречным, московская поэтесса Лариса Васильева — очень хорошая поэтесса и неотразимо красивая женщина. Так вот: у нее на шее было ожерелье, к низу которого прицеплен изящный колокольчик, мелодично позванивающий в такт ее шагам, в лад колыханью ее груди. Он как бы оповещал о ее царственном приближении.
Между прочим, именно в ту пору, когда мы вместе ехали в Харьков — май 1980 года, — Лариса Васильева, харьковчанка по рождению, писала книгу воспоминаний о своем отце, инженере Николае Александровиче Кучеренко, одном из создателей легендарного танка Т-34. Эта книга еще не была написана, стало быть — еще не была прочитана, и я, конечно, еще не мог знать, что наши темы, наши интересы, наши цели в этой поездке столь близки! Но, вероятно, само ощущение творческой близости пронзало нас живым током, и мы, встретясь взглядами, обменялись улыбками.
Я догадался, что в этот вагон скорого поезда специально насовали писателей, связанных землячеством: тех, которые родились в Харькове, тех, которым посчастливилось, подобно мне, здесь жить и учиться, тех, которые воевали под Харьковом. Либо просто имевших здесь родственников, которых, вот удача, можно было навестить за казенный счет.
И когда, щелкнув запором, откатилась дверь соседнего с моим купе, я предположил, что сейчас оттуда выйдет еще кто-нибудь из неугомонных харьковчан.
Но оттуда вышел собственной персоной Георгий Мокеевич Марков, первый секретарь Союза писателей СССР, лауреат Ленинской премии, Герой Социалистического Труда, член ЦК КПСС, депутат Верховного Совета и прочая, и прочая, и прочая.
Я даже немного испугался: ведь я и не знал, что он едет в соседнем купе, а вдруг минувшей ночью, во сне, я слишком сильно храпел или чересчур громко пукал, а между нами была всего лишь тонюсенькая перегородка, ну, просто стыд и срам… Ведь, шутка ли, главный писатель страны!
Тем более, что он меня недолюбливал.
А я платил ему тем же, и он знал об этом.
Но сейчас — в пути, в благополучной близости к цели нашего общего вояжа, в предощущении праздника, который нам всем был уготован, в ослепительном сиянии майского утра, — было бы грешно раздувать неприязненно зобы.
Мы обменялись крепким рукопожатием.
— Волнуетесь? — подмигнул он мне. — Знаю, знаю — родина…
— Ну, не совсем, чтобы родина… — забормотал я, уже устав объяснять всем и каждому, что родился я не в Харькове, а того лучше — в Одессе. — Но, вобщем, корни здесь: дед, бабушка, мама, дяди-тети. И в школе здесь учился: школа № 1 имени Ленина…
— Знаю, знаю: вместе с Сергеем Сергеевичем Смирновым. Жаль вот, не дотянул Сережа до этих дней. А то бы ехал вместе с нами…
Он всё знал про меня и про всех. Так ведь ему и положено.