В сущности, закрашен был лишь бархатный костюмчик. Он сиял изумрудной зеленью, будто новый, на нем не было и следа потертостей — ни на локтях, ни на коленях.
Лишь сейчас я понял, почему он решил придать этой одежке не тот скучный цвет, который был на самом деле, а иной — ярко-зеленый, свежий. Глаз художника угадал, что эта зелень даст эффектное сочетание с таким же юным и озорным цветом мальчишеских волос…
И это предощущение оправдалось.
С робким тщеславием модели, давшей художнику заряд вдохновения, смотрел я на то, как буйно полыхает на холсте рыжий костер моих кудрей.
Первое, что я сделал, когда в 1957 году отец был посмертно реабилитирован, — написал письмо в Киевский музей западного и восточного искусства.
Мол, так и так: не сохранились ли в музейных архивах какие-либо бумаги, связанные с его работой там? Может быть, остались его фотографии, хотя бы служебные, с документов? И еще: нет ли в запасниках музея полотен его кисти? Я отдаю себе отчет в том, что он — не Веласкес, не Гойя, но вдруг?..
Понимаете, написал я, не осталось никакого следа о человеке, о его жизни, даже могильного камня не осталось… Но ведь он — был!
Долгое время на это письмо не было ответа. И я уж почти смирился с тем, что ответа не будет.
Как вдруг получаю конверт со штемпелем киевской почты. А в нем — страничка машинописного текста.
Уважаемый Александр Евсеевич,
прошу прощения, что с большим опозданием пишу ответ. Отец Ваш, действительно, работал в музее до 1936 года, а потом перешел, если не ошибаюсь, в Киевскую киностудию. В музее до начала войны хранился один натюрморт Вашего отца. Но по возвращении в Киев (1945 г.) я узнал, что в фондах музея ничего не осталось — всё было разграблено фашистскими захватчиками. Я проверил архив, думал, может быть, в личном деле осталось фото, но и личные дела, оказывается, были сожжены.
Вот, к сожалению, всё, что мне известно.
Если встречу кого-либо из старых работников кинофабрики, что весьма мало вероятно (сейчас там. новые люди), я обязательно спрошу и напишу Вам.
С уважением
Но больше писем не было. И встретиться лично нам тоже не довелось.
Впоследствии, читая научные труды и листая обычные экскурсионные путеводители, я часто находил в них фамилию директора Киевского художественного музея Василия Федоровича Овчинникова. Многое узнал о подвиге во имя искусства — иначе это не назовешь! — совершенном в годы войны сотрудниками музея. Под огнем, в неразберихе и панике всеобщего бегства, они сумели запаковать в ящики и отправить в тыл — на Волгу, на Урал, — более ста наиболее ценных творений живописи, античную и восточную терракоту, средневековую бронзу, эмали, серебро.
В одной из предыдущих глав я поведал об опасностях, которым подвергалась в те дни жемчужина музея — «Портрет инфанты Маргариты» кисти Веласкеса.
В сорок пятом все эти сокровища, в целости и сохранности, вернулись в ханенковский особняк близ Крещатика.
Вероятно, мое давнее письмо в киевский музей было не единственным запросом, на который пришлось отвечать его директору.
В архивной папке, которую я изучал в Киеве летом девяностого, мне попался служебный рапорт оперативного работника, в котором были такие строки:
«…Овчинников, знающий Рекемчука по работе в художественном музее, сообщил, что в 1934 году он (Рекемчук) работал зав. отделом западного и восточного искусства, по профессии он был журналист… В 1936 году он уволился и поступил работать якобы на кинофабрику… впоследствии ему стало известно, что Рекемчук в 1937 году был арестован и осужден… Овчинников близко с Рекемчуком не общался, но помнит его как неплохого художника…»
Вот ради этих последних слов, очень лестных, когда они звучат из уст директора художественного музея, я и процитировал здесь докладную записку опера.
Волны