«…Прочитав эти строки, я сначала поморщился, а потом рассмеялся, вспомнив, как однажды, вскоре после революции, в толпе гуляющих… вдруг нос к носу столкнулся с убитым Подольским, который уже без погон и с красным бантом на груди, зажатый фланирующей толпой, вел под руку сестричку милосердия в косынке, едва прикрывающей кокетливую челку над широким крестьянским лбом с двумя вертикальными морщинками и подкрашенными бровками в шнурок».
Мой отец и Анна?
Он знал и Анну?
Портрет далек. Хотя через весь его «Юношеский роман» проходит образ девушки, в которую был влюблен Саша Пчелкин. Он (то есть я)…
Нет, это не Миньона, та была для писем.
А ту, которую он любил безумно — ее звали Ганзей Траян.
Именно ей, Ганзе Траян, посвящены самые поэтичные строки книги, восходящие в своем звучании к античному эпосу.
«…О золотом веке пел поэт-изгнанник, наступая старыми, разношенными сандалиями на сизую полынь, растущую по склонам Траянова вала. Но почему в моем воображении рядом с ним шла девочка-подросток, маленькая гордая римлянка-изгнанница? Может быть, она была его дочерью? Но тогда почему же она носила имя Траяна? Она была Ганзя Траян, о которой я не забывал ни на минуту и которая всегда скромно светилась в зените на недостижимой высоте, как еле заметная Полярная звезда — вечная и единственная.
Судьба привела меня наконец к Траянову валу, где я решил умереть, как скиф, отвергнутый римлянкой».
Что общего может быть между Ганзей и Анной?
Разве что имя. Ведь оно произошло от древнееврейского имени
Фамилия? Анна жила в Аккермане на улице
Не слишком ли смелые сдвиги?
Сам покачиваю головой.
Но зачем тогда автору было столь уж необходимо — позарез, — чтобы именно я прочел его «Юношеский роман»?
Может быть, он хотел именно на мне испытать, проверить старый фокус, который называется эффектом узнавания?
Это когда играется на сцене, на экране, либо пишется на бумаге некий условный образ героя, какого не было и нет в реальной жизни, который выдуман от начала до конца, но вот — он появляется, и все вдруг в один голос начинают уверять, что знали его лично, даже за руку держались, даже пили на брудершафт! — а хитрый автор усмехается в душе, радуясь, что так ловко сумел провести доверчивый люд.
Или же совсем наоборот: когда автор пишет конкретного человека, которого сам знавал близко, но всё же, на всякий случай, наделил его другим именем, вымышленной фамилией, — и вдруг оказывается, что все узнают в нем самих себя. Что это — про всех, про всех на свете!
Надеюсь, что и в том, и в другом случае я выдержал испытание, оправдал надежды Валентина Петровича — я узнал всех.
Однако цель его могла быть и совсем иной.
Вполне возможно, что в урочный час — уже на исходе объявленных им самим
И еще я допускаю, что он — после долгих раздумий, перебрав всю колоду, всю кодлу, — решил именно мне завещать ту науку, в которой не знал равных: всю ночь напролет, до рассвета, без сна, ворочаться в постели, словно бы на краю вечной пропасти времени и пространства, сердито сминая подушки, будто бы разгребая завалы своей и чужой памяти… Но это уже из другой его книги.
Пир в Одессе после холеры
Симпозиум
Осенью 1970 года я приехал в Одессу на международный симпозиум.