Вот к нему-то из своих дальних странствий Рекемчук и привозил новые пластинки. На этих пластинках — мне их давали в руки, подержать — были наклейки: белая в пятнах собака, слушающая музыку с граммофона, того самого, старинного, с раструбом. Это была этикетка фирмы Пате, то есть пластинки были привезены из-за границы — из Берлина, из Парижа, из Праги, — в доме не делалось особого секрета из того, что отец бывал и там, а не только в ближайшей загранице — Кишиневе.
Вот эти-то пластинки и собирались послушать гости. Под них же танцевали — фокстрот, танго, чарльстон.
Эти мелодии и ритмы мне приходилось слышать и позже, когда я уже подрос и сам стал посещать танцульки, приглашал, еще стесняясь и волнуясь, первых девочек.
«Маненька Манон», «Риорита», «Инесс»…
Но главным впечатлением моего детства — и, как я догадываюсь, главным сюрпризом для гостей, — были песни Александра Вертинского.
Каким-то образом к той своей младенческой поре я уже понимал, что этот певец с заунывным голосом, насморочным прононсом и особенным произношением слов, диковинным даже для Одессы, — что он живет в какой-то другой стране, и что в ту другую страну он приехал тоже из другой страны, не из той, в которой родился и живу я.
Тут даже я понимал, что он лишь хвастает, будто побывал там.
Но в этих песнях жили совсем другие люди, ничуть не похожие ни на мою маму, ни на моего дядю Витю, курсанта мореходки, ни на его молодую жену Лизу, которую он «взял на буксир», ни на наших соседей по южному дворику на Гимназической улице, ни даже на моего отца, вот только что приехавшего из Парижа, Берлина и Праги.
У тех людей были свои проблемы, которые они мучительно решали, ничуть не заботясь об окружающих:
Единственной из песен Вертинского, которая казалась мне актуальной и вполне приемлемой для детского сознания, была Песня о какой-то девочке-безноженьке, которая просит ласкового Боженьку приклеить ей во сне ножки. Я очень, ну, прямо до слёз сочувствовал этой несчастной девочке, вероятно, моей сверстнице, однако сомневался в том, что Боженька ей поможет и приклеит. Злодейский атеизм уже пропитал насквозь всё мое существо, и единственный к той поре случай, когда я был в церкви, были мои крестины.
Еще странно, что среди пластинок, которые привозил из-за границы мой отец, были только песни Вертинского. А, например, песен другого певца, Петра Лещенко, он не привозил, хотя я знаю, что по ним сходила с ума вся Одесса. Может быть, я их просто не запомнил? Но нет, если бы я хотя бы раз услышал залихватский шлягер «У самовара я и моя Маша…», то моя память схватила бы его так же четко, как запечатлелось «Вы плачете, Иветта…» Вертинского. Значит, репертуар Петра Лещенко не в полной мере отвечал культурным запросам Рекемчука. И я впервые услышал эти шедевры — «У самовара…» и «Чубчик кучерявый» уже после того, как отец и мама развелись.
Повторю: я не знаю, кто были те люди, которые приходили к нам в гости на Гимназическую улицу, когда Рекемчук появлялся в Одессе.
Но, вероятно, это были представители не самых пролетарских масс.
Потому что — о, как хорошо я это помню! — на вешалке в прихожей, что была рядом с моей спальней, висели пышные меховые шубы приглашенных дам (значит, это было зимой, в ту же пору, когда собака Люська катала меня на санках).
И когда в соседней комнате гремел патефон, звенели бокалы и рюмки, а по полу шаркали подошвы танцующих, — я тихонько поднимался с постели, отбрасывал одеяло, босиком прошлепывал по холодному полу, достигал вешалки в коридоре, придвигал табуретку, взбирался на нее — и, зажмурив глаза, приникал щекой к теплому меху, к длинноволосой чернобурой лисице, к царапучим завиткам каракуля, и к тому упоительно ласковому меху, который, как позже я узнаю, называется шиншиллой.
От всего этого пахло не только самим мехом, но и духами, которыми душились хозяйки этих шуб, и еще чем-то неуловимым, головокружительным, может быть самими женщинами, которые пришли к нам в гости послушать песни Александра Вертинского.
Сотворение кумира
…Но я забыл об одесситах, чего допускать вообще нельзя, тем паче — находясь в Одессе. Все немного расслабились, внимая очередным ораторам на симпозиуме. Вполуха слушали речи именитых москвичей, витийства киевлян, вежливо аплодировали гостям, финским писателем.