Читаем Манечка, или Не спешите похудеть полностью

Приехала вся больная, не знала, как доложить мужу. А Леонтий Павлович никак не мог понять, чего она носится, точно угорелая, с зардевшимся помолодевшим лицом. Прежней ревности подпустил. Дал себя уговорить на просмотр нового кинофильма, чтоб угадать, на кого она в клубе шибче смотреть будет. На завклубом глянул грозно, тот аж забеспокоился, тощими ножонками в стиляжьих брючках застриг от испуга. Будешь знать, городской шмендрик, как на наших баб пялиться. Не удержавшись, Леонтий Павлович и с маманей, как прежде, сдуру пошептался о своих опасениях… И лишь когда Натальин живот попер вперед, дошло. Ахнул смущенно:

— Что удумала-то? Мне полтинник, Анютка на выданье, а ты!

Жена заплакала, кинула со злыми слезами:

— Я, что ли? Не ты ли, кобель старый, лазишь и лазишь на меня до сих пор? Как дочкам теперь скажу?

Леонтий Павлович присмирел. С новой силой поднялись из глубины мысли о сыне. Но уже не говорил об этом, боялся надежду спугнуть. Хотя чуял что-то — зрело, увесисто, матерым мужицким нюхом чуял, как старый кедр, звеня сердцевиной, чует приближение весны…

А дочки ничего, они только радовались и предвкушали, что будут с дитем нянькаться. Сами комнату выбелили, детскую кроватку вынесли из кладовки, белой эмалью покрасили. Анютка мягоньких пеленок из ветхих пододеяльников загодя нашила.

…Сын родился к зиме, здоровенький, крупный, завопил сразу крепким басом. Выдался в смуглую черноволосую родню Леонтия Павловича — единственный из всех детей.

«Не подвела, старая», — с непривычной нежностью подумал о теще Леонтий Павлович после того, как едва оклемался от радости через неделю. И в честь рождения долгожданного сына простил покойницу раз и навсегда.

<p>Сервиз на двенадцать персон</p>

Сорок пять лет — это, если взглянуть с невысокого места, не так уж много. Всего-то половинка обещанной дедами-старожилами жизни. Обидно, что промелькнули, как автобус за углом. Но вспоминать начнешь — и вот оно, рядом, и молодость, и все, что к ней прилагалось: свидания с небесноглазым пилотом (мамочка, я летчика люблю), слова и ночи, такие медовые, что хотелось навсегда утопнуть в их сладости, жизнь будто на изломе, на вздохе-вскрике обморочных поцелуев. Через какое-то время — его мелкие измены, вроде бы даже необходимые для сугреву и пылкости чувств, а по прошествии нескольких месяцев — крохи рассеянного внимания, жадно собираемые ею в копилку любви.

Из материального в копилке остался германский фарфоровый чайный сервиз на двенадцать персон, подаренный им 8 Марта в самом апогее отношений, — конфеты же были съедены, и цветы засохли. Нина поняла, что беременна, но было поздно что-нибудь предпринимать, а летчик-залетчик уже не церемонился и честно сказал:

— Что ж ты, глупышка, не предохранялась-то? Видела ведь, не семьянин я по нутру.

Окна от тоски дымились и плавились. Нина поверить не могла, прямо как Винни Пух: «Куда мой мед деваться мог?» — а он смог, липовенький, и дальше потек по глупым девкам и семьям, капая всюду сладким своим медом-ядом.

Когда оконная рама перестала сводиться к фокусу неуловимого летчицкого силуэта, Нина родила дочку Верочку и разбила копилку. А сервиз разбивать не стала — зачем? Поставила на полку, но не пользовалась им. Какой-то он был неродной в ее простенькой комнате и жил за стеклом серванта своей отдельной заграничной жизнью.

Беспокойными ночами в жгучих воспоминаниях скручивало сердце и низ живота. Совсем, казалось бы, разные части тела, заподозрить стыдно в дуэте, а как заноют в унисон, так только под холодным душем и унимаются. Нина входила в ледяные струи с ходу, упрямо стиснув зубы, и, дымясь горячими плечами, беспощадно растирала себя грубой мочалкой. Мстила повинному в своевольной памяти телу за скульптурно обтекаемые изгибы до тех пор, пока не отпускало. Забот теперь у Нины был полон рот: дом, институт, работа и обратно — работа, институт, дом. Дни тянулись по накатанному кругу стереотипно и тяжко, как у слепой лошади в шахтерском забое.

Бестактные подруги твердили:

— Нинка, ты что, очумела? Молодая, красивая, лови момент, балда! Годы не вернешь, не дави в себе либидо…

Какое, на фиг, либидо?! Плевать на мужиков хотела Нина, стоя под студеным душем. Закалилась от них, как от ангины, выздоровела от этой беды-«либиды». Один стимул у нее на всю оставшуюся жизнь — Верочка. Одна проблема, а в ней, будто в матрешке, еще куча: как воспитать безотцовщину, как накормить полезно и вкусно, одеть-обуть не хуже других, сказку о трех медведях перед сном рассказать, когда усталые веки хоть спичками подпирай…

Верочка пребывала в надоедливом почемучном возрасте, вынь да положь ей ответы на все вопросы. Пытала настойчиво: «Мама, вот ты — медведиха, я — медвежонок, а где у нас медведь?» — в детской лукавости своей стараясь выведать о главной недостаче в доме.

Нина терялась. Поднималось тайное, бессонными ночами на злых слезах настоянное, в тугой комок свернутое с глухой обидой вперехлест, и вопреки всем запретам мерцало из глубины живой победной болью.

Перейти на страницу:

Все книги серии За чужими окнами. Проза Ариадны Борисовой

Похожие книги