— Прости, так то я была виновата. У меня тесто не подошло. Вот я и стала ночью на молитву. Прочитала Богородице акафист и канон, ну и попросила, чтоб его мимо пронесло. Матерь Божья! Чем бы мы его угощали? Опозорились бы только.
— Ну вот! Тут, понимаешь, народ собрался. С работы поотпросились. Детей с цветами привели. Даже начальство под парами машины держало. Как-никак правящий архиерей! Событие для медведей наших. А он — мимо! Все на него обиделись, но, оказывается, это всё ты! — священник неожиданно вырвал рукав и заступил в алтарь, прихлопнув дверкой перед её носом.
— Отец родной! — в голос запричитала Петровна, уткнулась носом и губами в ноги архангела Гавриила, — прости меня окаянную! Но как бы мы его угощали? А теперь всё готово, всё! И карпа запекли, и два пирога отпариваются, и арбуз в холодильнике! Батюшка, так как же мне? Подавать прошение? Подавать, али нет?! А?! А?!
И вдруг из-за тонкой дверочки, тихо-тихо:
— Что ты от него хочешь?
— О монашестве просить, — так же шёпотом прислонилась с этой стороны Петровна.
— Ты постричься хочешь?
— Хочу. Хочу, родной.
— Так я тебя сам подстригу.
— Сам? Отец ты мой! Спаси тя, Господи! Точно обещаешь?
— Обещаю.
Петровна чуть на одной ножке не завертелась:
— Родной ты мой! Поклянись! А когда, когда?
Пауза затянулась до тоски в животе. Она терпела. Тут уже явно испытывали на смирение. Это уже почти по-монашески. Ничего, ничего. Не такое вытерпливали, было бы ради чего. Наконец батюшка вышел со свечой, стал зажигать лампадки у царских врат. Он уже успел облачиться, скоро и возглас подаст. А она? Как же она?
Тот, не глядя, буркнул:
— Что стоишь? Ступай на клирос. Сказал же — постригу. За полчаса до смерти.
ОБИДА
Навстречу, снизу вверх по Андреевскому спуску поднимались весело галдящие и смеющиеся группы туристов. Весенний Киев щедро принимал и чаровал своих гостей буйным майским цветением. Днём в солнечно радостном воздухе запахи отцветающей сирени свивались с ароматом раскрывающихся роз, а ночью повсюду царил густой дух акации. Это только вспомнить: Андреевский спуск, Киев и май. Любимая пора в любимом месте любимого города. Южная весна пышно сияла и плескалась избытком своей радости повсюду: на свежей нежной ещё зелени лип и орешника, в вымытых витринах, в распахнутых солнцу и небу окнах и на свежеокрашенных скамейках, с замершими в предчувствии скорого чудесного будущего молодыми и пожилыми парами. А как бы эта двадцать четвёртая весна окрыляла и вдохновляла этими самыми ожиданиями Павла! Если бы не бы…. Но, как раз его будущее и было поставлено нынче под очень большое сомнение.
Разговор со следователем продолжался больше шести часов. Вначале, пока он нервничал, пытался оправдываться и призывал к здравому смыслу, не старый, но уже какой-то потёртый, маленький капитан легко подлавливал его на оговорках, неточностях, много писал, нагло домышляя и заставляя принимать эти домыслы за собственное Павла признание. А когда первый страх и растерянность прошли, допрос стал скатываться в примитивное надругательство. Всё больше теряя тон абсолютного ведущего, следователь стал просто нахраписто давить, щедро используя ненормативную лексику и блатной жаргон, пытаясь припугнуть, сбить в грязь слишком вежливого подозреваемого. Но этим он только окончательно утерял контроль над просто замкнувшимся Павлом. На минуту, меняя тактику, вернулся, было, к артистично вкрадчивым уговорам. Однако, поняв, что превосходства уже не вернуть, начал свирепеть всерьёз. Напрягшись до сизости и потея всеми широко открытыми порами алкоголика со стажем, он то орал, брызгаясь слюной, то шипел, в подробных картинках расписывая, что в камерах делают урки с молоденькими, хорошенькими арестантами, да тем более, обвиняемыми по сто семнадцатой. А потом так же подробно фантазировал на тему того, что переживут его мать и жена, когда в суде будут зачитываться все мелочи совершённого им преступления. Посадив голос, выпил залпом полный стакан. Утёрся несвежим платком, и стал долго и отвлечённо в окно говорить о проблемах воспитания советской молодёжи, о промахах комсомола, который не смог разглядеть в своих рядах патологического извращенца. Опустошенный и вполне довольный своим живописным монологом, следователь вдруг ушёл, оставив Павла на два часа прикованным наручниками к батарее. Вернулся, сильно пахнущий свежесъеденной котлетой и луком. Сыто, не спеша, закурил, и начал раскручивать спектакль снова, откровенно забавляясь, как у допрашиваемого унизительно невольно течёт голодная слюна.