Барабан-коба, Поющая пещера. В других местах плато люди мальчика никак не задевали и ничем не досаждали ему. Но тут, в Поющей, все до единого считали своим долгом хотя бы раз стукнуть по заветному каменному столбу – и гулкий звук удара всегда отзывался в нём смутной, давней тревогой. В минувшие времена этот звук и впрямь служил предупреждением об опасности. И когда под Мангуп подошли враги, за полгода до того, последнего, совсем не счастливого Рождества, он слышал его. И запомнил. Поэтому теперь он старался исчезнуть с мыса, как только на Дырявый приходили люди…
Хотя за столько лет пора бы уже и привыкнуть… Давным-давно он стал неотъемлемой частью этой земли, он составлял с ней одно целое – вместе с тенистыми балками и дышащими прохладой источниками, вместе с разрушенной базиликой[3]
и развалинами Цитадели; с поющей пещерой Дырявого мыса; с отвесными каменными колодцами; сухими, заросшими травой тарапанами[4], теперь опустевшими, а когда-то полными виноградным суслом, отжатым из терпковатой, но сладкой мангупской лозы.Несколько веков обитал он среди одряхлевших мангупских камней – ноздреватых, серых, покрытых, словно старческими веснушками, пятнами рыжего лишайника. Бродил среди руин, путаясь в траве и слушая ветер. Внизу зеленели долины, вокруг было небо. Клубились облака: над Мангупом в сторону моря парусами надувались белые, круто вздыбившиеся громады.
Он и сам был облаком. И знал это. Но время от времени у него всё же получалось ощущать себя мальчишкой. Тогда он бегал по плато, по-журавлиному выкидывая длинные, сильно вытянувшиеся за то, последнее лето, голенастые ноги. Хватал горстью метёлки мангупской травы, пропускал их сквозь пальцы, валялся на нагретой сухой земле – раньше, до Прыжка, было колко, стрелы высыхавших к концу лета стеблей прокалывали рубаху. Но не теперь. Теперь это не причиняло ни малейшего неудобства. Это был плюс. Должны же были быть хоть какие-то плюсы!
Зато теперь он мог спуститься в любой из глубоких каменных колодцев, не опасаясь застрять или провалиться. Он не имел нужды беречься, он больше не боялся поплатиться за неуёмное мальчишеское любопытство ободранными локтями и ссадинами. Теперь ему всё это было нипочём. Хотя узловатые мальчишечьи коленки всё ещё помнили, как это бывает. Первое время они даже скучали по синякам, как мускулы – по бодрому току крови, по крепкому усилию, по ликующей радости движения, по бегу с ровесниками взапуски.
Зато, зато, зато… Зато он появлялся где хотел и исчезал неслышно. Из него получился бы отличный разведчик. Да только не пристало княжичу шпионить! Он помнил, что княжеский сын. И Александра помнил. Пусть прах последнего феодоритского ауфента[5]
, казнённого где-то в отуреченном Константинополе – Истамбуле, истлел давным-давно, мальчик не забывал князя.…Отец… Его могучие руки подбрасывают мальчика в воздух. Тот отчаянно взвизгивает от страха и восторга. Руки ловят его, подкидывают снова и снова. В животе щекотно, жутко и весело. Мальчик хохочет, просто заходится от смеха…
Руки легко и бережно опускают его на землю. Мальчик поочерёдно тычется носом в отцовские широкие, всегда горячие ладони. На среднем пальце у князя массивный перстень – красивый, византийский, с цветной эмалью. Мальчик всей пятернёй хватает отца за палец и не хочет отпускать. Но князю пора, он редко бывает в столице, а потому редко видит сына. Князь Александр – воин, полководец и будущий государь.
Мальчик – тоже? Да, а как же! Но ему нужно подрасти. Скоро-скоро и княжич научится держать в руках настоящий стальной клинок. «Ого, да ты совсем большой! Смотри-ка, макушкой уже достаёшь до отцовского стремени…»
…Последние часы княжества… одна рука его отца на перевязи, неподвижная, замотанная в запёкшуюся кровью тряпицу. Другою князь отводит с потного лба спутанные поседевшие пряди; рука эта дрожит – после очередной яростной рубки. Князь прикрывает ею глаза. Глаза смертельно уставшего человека.
Турецкие пушки уже в само
м городе. Где-то в окружённом, отрезанном от Цитадели и Дырявого мыса дворце ещё дерутся. На чёрных, страшных, опустевших улицах груды убитых.Декабрьский день, короткий, как захлебнувшаяся атака, как до срока оборвавшаяся жизнь. Дымится кровь, стекая на стылую землю. Вороний грай, озноб и пар изо рта… Кружатся в стылом воздухе хлопья пепла, и ест глаза чёрный-чёрный дым…
Мокрый снег валит хлопьями, клеится к ресницам и усам, лепится к янычарским сапогам из красной кожи, к их высоким, рукавом спадающим на спину шапкам.
Голова князя непокрыта, в спутанных волосах – снег. И на плечах – устало опущенных, но всё равно могучих – снег…
Княжич с плачем срывается с места, бежит, месит когда-то нарядными сапожками грязную снежную кашу. Впереди стена. Она всё так же далеко, как и в начале его отчаянного рывка. Всё как в дурном сне. Но нельзя, невозможно проснуться.
Он бежит и бежит. Его никто не догоняет. «Всё равно не уйдёт». Ведь за стеной – пропасть…