Вопли пароходных гудков, свистки, красные пестрые паромы, ныряя как утки, пенят воду. Буксир содрогаясь тащит баржу с целым составом вагонов и выпускает похожие на вату клубы дыма, все одинаковой величины. Руки у Джимми холодные, и он все время внутренне содрогается.
— Дорогой, не надо так волноваться. Сойдем вниз и посмотрим, не забыла ли мамочка чего-нибудь.
Вода усеяна щепками, ящиками, апельсинными корками, капустными листьями, все уже и уже полоса между пароходом и пристанью. Оркестр сверкает на солнце, белые шапки, потные красные лица, играют «Янки Дудль».
— Это встречают посла, знаешь — того высокого господина, который никогда не выходил из своей каюты.
Вниз по пологим сходням, стараясь не бежать. «Yankee Doodle went to town…»[75] Блестящие черные лица, белые эмалевые глаза, белые эмалевые зубы.
— Да, мадам, да, мадам…
«Stuck a feather in his hat, and called it macaroni…»[76]
— У нас есть пропуск.
Синий таможенный чиновник обнажает лысую голову, низко кланяясь… Трам-там, бум-бум, бум-бум-бум… «Cakes and sugar candy…»[77]
— А вот и тетя Эмили и все… Дорогие, как хорошо, что вы пришли!
— Дорогая, я тут уже с шести часов!
— Боже мой, как он вырос!
Светлые платья, искрящиеся брошки, лица и поцелуи, запах роз и дядиной сигары.
— Он настоящий маленький мужчина! Пойдите-ка сюда, сэр! Дайте взглянуть на вас!
— Ну, прощайте, миссис Херф. Если вы когда-нибудь будете в наших краях… Джимми, я не вижу, чтоб вы целовали землю.
— Ах, он ужасен! Такой старомодный ребенок…
Кэб пахнет плесенью, он грохочет, трясется по широкой авеню, вздымая облака пыли, по улицам, мощенным кубиками, пропитанными кислым запахом, полным злых, гогочущих детей. А чемоданы все время скрипят и подпрыгивают на крыше кэба.
— Мамочка, дорогая, а вдруг крыша провалится?
— Нет, голубчик! — смеется она, склоняя голову набок; она разрумянилась, и глаза ее сияют из-под коричневой вуали.
— Ах, мамочка! — Он привстал и целует ее в подбородок. — Сколько народу, мамочка!
— Это по случаю четвертого июля.
— А что делает тот человек?
— Кажется, пьет.
На маленьком возвышении, задрапированном флагами, человек с белыми бакенбардами и красной повязкой на рукаве говорит речь.
— А это оратор. Он читает Декларацию независимости.
— Почему?
— Потому что сегодня четвертое июля.
Бух… Хлопушка.
— Противный мальчишка! Мог испугать лошадь… Четвертое июля — это день независимости, провозглашенной в 1776 году во время войны и революции. Мой прадедушка Харлэнд был убит на этой войне.
Маленький смешной поезд с зеленым паровозом громыхает над их головами.
— Это воздушная железная дорога, а это — Двадцать третья улица. А вот и Утюг.[78]
Экипаж круто сворачивает на сверкающую солнцем, пахнущую асфальтом и толпой площадь, и останавливается перед большой дверью. Чернолицые люди с бронзовыми пуговицами выбегают навстречу.
— Ну, вот мы и приехали в отель на Пятой авеню.[79]
Мороженое у дяди Джеффа, холодный, сладкий налет оседает на нёбе. Смешно — когда сходишь с парохода, еще долго кажется, будто тебя везут. Синие глыбы сумерек падают на прямоугольные улицы. Ракеты взвиваются, вспарывая синий мрак, цветные огненные шары, бенгальские огни, дядя Джефф прикрепляет римские колеса[80] к дереву около входа и зажигает их своей сигарой. Римские свечи надо крепко держать.
— Будь осторожен, мальчик, не обожги лица!
В руках жар, гром и дребезг, овальные шары крутятся, красные, желтые, зеленые, пахнет порохом и паленой бумагой. На шумной, раскаленной улице звенит колокол, — звенит все ближе, звенит все громче. Подхлестываемые лошади выбивают искры подковами, пожарная машина гремит за углом — красная, дымящаяся, медная.
— Должно быть, на Бродвей.
Дальше выдвижная лестница и рысаки брандмайора. Дальше позвякивает карета скорой помощи.
— Кто-нибудь обгорел.
Ящик пуст, пыль и опилки забиваются под ногти, когда шаришь в нем рукой. Он пуст — нет, в нем есть еще несколько маленьких деревянных пожарных машин на колесах. Настоящие пожарные машины.
— Заведем их, дядя Джефф. Какие они чудные, дядя Джефф!
В них заложены пистоны, они жужжа катятся по гладкому асфальту, а за ними вьются хвосты огня и клубится дым, как у настоящих пожарных машин.
Он лежит на кровати в большой, незнакомой, неуютной комнате. Глаза горят, ноги ноют.
— Больно, дорогой, — сказала мама, укладывая его, склоняясь над ним в блестящем шелковом платье с широкими рукавами.
— Мама, что это у тебя за черная штучка на лице?
— Это? — Она рассмеялась, и ее колье тихонько зазвенело. — Это чтобы мама была красивее.
Он лежал среди высоких, настороженных комодов и шкафов. С улицы доносились крики и шум колес, изредка звуки далекой музыки. Ноги его болели, точно отваливались, и когда он закрывал глаза, то мчался сквозь пылающую темноту на красной пожарной машине, изрыгающей огонь, искры и разноцветные шары.
Июльское солнце проникало сквозь щели старых ставен в контору. Гэс Мак-Нийл сидел в соломенном кресле с костылями между колен. У него было белое, опухшее после больницы лицо. Нелли, в соломенной шляпке с красными маками, раскачивалась на вертящемся стуле у стола.