Весь следующий год я получал от Пледжера-Брауна записки. Писал он изящным курсивом, как то и подобает специалисту по генеалогии, а депеши доставлялись обычно посыльной службой колледжа: «
— «Право — это не только профессия, но еще и одна из гуманитарных наук», — сказал он мне как-то раз, и по его тону я догадался, что он кого-то цитирует. — Кто это сказал?
Я не знал.
— Запомните раз и навсегда, что это произнес один из ваших соотечественников, ваш нынешний премьер-министр Луи Сен-Лоран,[83] — сказал Парджеттер, резко стукнув меня кулаком в бок, как нередко делал, когда хотел обратить мое внимание на что-нибудь особо важное. — Это говорилось и до него, но он сформулировал лучше всех. Гордитесь, что это сказал канадец.
А затем он обычно принимался читать мне мораль, ссылаясь на авторитет Вальтера Скотта, который был низкого мнения о юристах, абсолютно невежественных в истории или литературе. Изучая эти предметы, говорил он, я узнаю, что представляют собой люди и чего от них можно ожидать.
— Но разве я не узнаю этого на примерах моих клиентов? — спросил я, чтобы испытать его.
— Клиентов… — протянул он, и я не поверил, что слово из трех слогов может звучать так долго. — Черта с два вы узнаете что-нибудь от клиентов, кроме глупости, лицемерия и жадности. Вы должны стоять выше этого.
Поскольку учился я по английской системе, то должен был стать членом одной из Судебных инн[84] и время от времени ездить в Лондон, обедать в столовой суда. Меня приняли в «Миддл Темпл», и я покорно пережевал тридцать шесть полагающихся обедов. Мне это нравилось. Церемониальность и торжественность закона привлекали меня не только как гарантии против его профанации, но и сами по себе. Я посещал суды, изучал многочисленные процедуры и почтенных судей, которые, казалось, умели держать в голове массу деталей, переваривать их и, когда прения сторон и свидетельские показания исчерпаны, подавать их жюри как своего рода крепкий судейский бульон. Я любил романтику суда, фигуры знаменитых адвокатов, развевающиеся мантии, неудобные, но традиционные синие адвокатские сумки, набитые бумагами. Меня радовало, что, хотя большинство вроде бы и пользовалось более современными приспособлениями, каждый имел доступ к перьям и, несомненно, мог потребовать промокательного порошка, будучи абсолютно уверенным в том, что принесут незамедлительно. Я любил парики, которые устанавливали очевидную иерархию и превращали ничем не примечательные физиономии в лики жрецов, служащих великой цели. И что с того, что все эти шелка, бомбазин и конский волос внушали простым людям трепет, когда они приходили за правосудием? Что ж, небольшой испуг им не повредит. Все в суде — иногда кроме обвиняемого на скамье подсудимых — казались умиротворенными, отрешенными от ежедневных забот. Мне казалось, что те, кто говорит под присягой, очень часто раскрывают лучшие стороны своего «я». Члены жюри, как примерные граждане, очень серьезно относились к своим обязанностям. Это была гладиаторская арена, но цель, за которую тут сражались, состояла в том, чтобы восторжествовала справедливость, если только таковую можно установить.
Я не был наивен. Это впечатление о суде я сохранил и по сей день. Я — один из немногих известных мне адвокатов, который содержит свою мантию в идеальной чистоте: воротничок, ленточки и манжеты щегольски накрахмалены, полосатые брюки подобающе отглажены, туфли сверкают. Я горжусь тем, что в газетах часто пишут, как элегантно я выгляжу в суде. Закон заслуживает этого. Закон и сам элегантен. Парджеттер позаботился о том, чтобы у меня не было глуповато-романтических представлений о законе, но он знал, что доля романтизма в моем отношении к закону есть, и если бы он хотел, чтобы она исчезла, то непременно добился бы этого. Как-то раз он сделал мне потрясающий комплимент.