– И когда я наконец исчезну навеки – а это может произойти с минуты на минуту, – я хочу, чтобы ты запомнил, как упустил единственный в жизни шанс. Вместо этого, Майлз, я сейчас сидела бы у тебя на коленях. Между прочим, я могла бы даже поплакать немножко, чтобы ты почувствовал себя таким сильным, настоящим мужчиной и всякое такое. Если бы ты подошел ко мне с должным вниманием, поухаживал бы за мной, как надо… ведь я вовсе не похожа на ту карикатурную, одержимую старуху пуританку, которую ты втащил сюда без всякой необходимости. Твои утешительные ласки переросли бы в эротические, я не стала бы противиться тому, что ты воспользовался бы моим настроением… в подобных обстоятельствах это было бы вполне правдоподобно, и мы оба, совершенно естественно, оказались бы в положении, удовлетворяющем нас обоих. И это выражалось бы словом «любовь», Майлз, а не тем отвратительным техническим термином, который употребил ты. Мы слились бы в одно целое, нежно и страстно прощая друг друга. Весь эпизод этим и закончился бы, последняя сцена могла бы стереть все ранее нагроможденные нелепости. Но – не вышло. А ведь мы могли бы… твоя гордая мужественность в глубочайшем единении с моей самозабвенно отдающейся женственностью вызвала бы на моих глазах новые слезы, на этот раз – слезы плотского наслаждения.
– О Боже мой!
– Представь только наши слившиеся в предельной близости тела, ожидающие вечной кульминации! – Голос умолкает, словно осознав, что слишком высоко взлетел в своих лирических пропозициях; затем продолжает несколько более умеренно: – Вот что ты разрушил. Теперь это – за пределами возможного. Навеки.
Он мрачно смотрит в тот угол, откуда раздавался голос.
– Поскольку я больше не способен тебя визуализировать, я не могу даже представить себе, что я такое упустил. – Подумав, добавляет: – А что касается ожидания вечной кульминации, это больше напоминает обыкновенный запор, чем что-нибудь иное.
– Ты просто невообразимо лишен всякого воображения! И всяких чувств к тому же.
Теперь он скрещивает на груди руки и, с рассчитанным коварством, устремляет взгляд на пустой стул возле углового столика.
– Впрочем, к твоему сведению, я все еще помню ту темнокожую девушку.
– Не желаю о ней даже и упоминать! И вообще, с самого начала эта идея была совершенно излишней.
– И как здорово она тебя переплюнула. Что касается внешности.
– Как же ты можешь судить? Ведь ты забыл, как я выгляжу!
– Процесс дедукции. Если она была такая, то ты должна была бы быть иной.
– Но одно вовсе НЕ следует из другого!
Он откидывается назад, опираясь на локоть.
– Я все еще ощущаю ее прелестную темно-смуглую кожу, ее тело – такое жаркое, плотно сбитое, с такими роскошными формами… Она была просто потрясающая. – Он улыбается пустому стулу в углу палаты. – Из чего, боюсь, я должен заключить, что ты, видимо, довольно толста и лицо у тебя одутловатое. Разумеется, это не твоя вина. Уверен, психиатрия – профессия не очень-то здоровая.
– Ни секунды не желаю слушать все эти…
– А ее губы! Словно цветок джаккаранды. Твои-то, видно, пахли греческим луком или чем-то еще в этом роде. Все возвращается… я вспоминаю, было совершенно чудесное ощущение, что она и вправду этого хочет, что нет ничего запретного, что все будет принято… Она была словно великий джаз, Бесси Смит94, Билли Холидэй…95 Думаю, впечатление, которое оставила ты, кем бы ты ни была, – это прежде всего ханжеская боязнь собственного тела, вечная неспособность отрешиться, отдать всю себя, просто еще одна холодная как рыба интеллектуалка; типичная белая американка, родом из первых поселенцев, дама протестантского вероисповедания, язвительная, как оса, и абсолютно фригидная, даже если ее вообще кто-нибудь когда-нибудь и…
Руку он увидеть не смог, но пощечина была вполне реальной. Он прикладывает собственную ладонь к пострадавшей щеке.
– Ты вроде бы говорила что-то про психолога-клинициста?
– Но я ведь еще и женщина! Свинья ты этакая!
– Я думал, ты уже ушла.
Голос раздается от двери: