Король Людовик XV, тот самый, которому приписывали знаменитую фразу: «Après nous — le deluge!» — «После нас — хоть потоп!», нимало не был обеспокоен ходом событий. Пресыщенный к пятидесяти годам всеми благами жизни, равнодушный и безразличный ко всему, в особенности к государственным вопросам, волновавшим страну, он подчинялся лишь капризам мадам де Помпадур, год от году приобретавшей все большее влияние на короля, а следовательно, и на всю политическую жизнь королевства Королевский двор брал пример с монарха. По справедливому замечанию Д’Аржансона, одного из самых умных наблюдателей эпохи, при дворе каждый думал только о себе и грабил, как грабят в городе, взятом штурмом.
Недовольство было всеобщим. Разоренное, измученное непосильной феодальной эксплуатацией крестьянство выражало его восстаниями. В городах народ глухо волновался. В 1757 году в Париже, в Люксембургском саду, в Лувре, в здании Французской комедии разбрасывались афиши, содержавшие угрозы вооруженного выступления. В буржуазных кругах открыто высказывали недовольство правительством. Даже люди, близкие ко двору, не скрывали своих опасений. «В сущности, нам недостает правительства», — меланхолично констатировал в 1758 году аббат де Берни, государственный секретарь иностранных дел.
Аббату де Берни принадлежала также честь первым произнести ставшие столь популярными слова об упадке, о декадансе. «Мы приходим к последнему периоду упадка», — писал де Берни в июне 1758 года. По-французски «упадок» — «décadance». С этого времени это слово — декаданс — стало одним из самых распространенных в словаре французского языка. Все заговорили об упадке; во всем видели декаданс, и прежде всего в политике правительства.
Марат, приехавший в столицу королевства из делового, трезвенного, озабоченного поисками барышей Бордо, должен был быть ошеломлен этой разительной переменой.
Все сетуют. Все возмущены. Все осуждают. Это была совершенно новая и резко отличная от прежней духовная атмосфера, с которой впервые соприкоснулся молодой уроженец кантона Невшатель.
В этом огромном городе, казавшемся сказочно, неправдоподобно большим и людным, где рядом с блеском и великолепием соседствовала нищета, где наряду с прославлением монарха и угодливыми речами льстецов открыто звучали насмешка, слова осуждения и все громче раздавались голоса, возвещавшие начало всеобщего упадка, юный Жан Поль Мара должен был многому переучиваться.
Впрочем, он должен был вскоре же убедиться, что не следует переоценивать значение слов осуждения и что режим, над которым осмеливаются исподтишка посмеиваться, еще достаточно силен.
Людовика XV, сохранявшего все то же презрительное равнодушие к заботам государства или волнениям общества, весьма мало трогали неудачи французского оружия, поражения французской дипломатии, бедствия его подданных.
Тем не менее при всей слабости и бездарности правительства, при постоянных, самых неожиданных колебаниях его политики в разные стороны в некоторых коренных вопросах эта политика оставалась неизменной. Классовый инстинкт феодалов, стремление сохранить свое господство подсказывали правительству, из каких бы бездарностей оно ни состояло, необходимость держать народ в узде, в повиновении и подавлять, пресекать всякие крамольные вольнодумные идеи, которые распространяли «господа философы».
Хотя в глазах Европы Париж на протяжении всего восемнадцатого века неизменно оставался «светочем разума», положение людей, поддерживавших своими трудами этот «светоч», было далеко не завидным.
Еще в апреле 1757 года король обнародовал декларацию, первые же статьи которой красноречиво определяли отношение власти к «господам философам».
«Все те, которые будут изобличены либо в составлении, либо в поручении составить и напечатать сочинения, имеющие в виду нападение на религию, покушение на нашу власть или стремление нарушить порядок и спокойствие наших стран, будут наказываться смертной казнью». Та же кара предназначалась наборщикам, владельцам типографий, книгопродавцам, разносчикам и вообще воем лицам, распространяющим эти опасные сочинения.
У правительства не хватило ни решительности, ни твердости, чтобы привести эти угрозы в исполнение. Но, не набравшись смелости предать казни некоронованного короля духовного царства — Вольтера (как его величали почитатели), оно все же решилось публично — на Гревской площади в Париже — рукой палача подвергнуть сожжению «Орлеанскую девственницу» и многие другие произведения прославленного французского писателя. Запрещению властей и осуждению парижского архиепископа подверглись сочинения Гельвеция «Об уме», «Эмиль» Руссо, книги Вольтера, Дидро, Бюффона, «Энциклопедия» и многие другие произведения просветительской мысли.
Чтобы ограничить зло, исходившее от опасных книг, правительство значительно увеличило количество королевских цензоров. С 1742 по 1762 год число этих «чиновников таможни мыслей», как называл их Вольтер, возросло с семидесяти восьми до ста двадцати одного.