Я рассказал ей о своем браке и разводе. Она читала или слышала о нашем разрыве с Джулией и мягко мне посочувствовала. Может, это так подействовали на меня коктейли или закат, окрасивший облака во все оттенки золотого и красного цветов, но я впал в меланхолию и философию и стал рассуждать, как трудно быть женатым на актрисе. Говоря об этом, я произнес такие слова:
— Ты можешь быть более чем уверена в том, что ты намного счастливее, чем могла бы стать Марджори Морнингстар.
Она повернулась ко мне и пристально поглядела на меня, и тут мы с ней снова начали по-прежнему понимать друг друга. И тотчас же в голубых глазах миссис Шварц появилась прежняя Мардж. И эта Мардж произнесла:
— Боже мой, неужели ты помнишь это еще? Ты можешь. У нас с тобой великолепная память. А я теперь не могу даже представить, что я грезила об этом имени с десяток лет… Марджори… Морнингстар…
Было что-то очень щемящее в том, как она произносила звуки этого имени, улыбаясь. Это была ее прежняя теплая улыбка. Она нисколько не изменилась.
Она продолжала наполнять наши бокалы. Ее устойчивость к алкоголю поразила меня; было похоже на то, что он не действует на нее вообще, разве только ее речь становилась все свободнее. Мне пришлось отказаться от пары порций, поскольку голова у меня начинала уже кружиться. Ее дочь в доме заиграла, не очень уверенно, романс «Любите любовь». И тут она единственный раз повела себя странно — встала из кресла с бокалом в руках и начала вальсировать. Было что-то причудливое в этой седоголовой женщине в развевающемся платье, вальсирующей сама с собой на фоне заката, в ее долгой тени, скользящей за ней по лужайке. Она сказала, что этот романс напомнил ей одного человека, которого она повстречала в Европе и который занимался какими-то деликатными делами вроде спасения евреев от нацистов. Что-то произошло с ней, когда она заговорила о нем. Ее голос стал куда более похож на тот голос, который я помнил (темнело, и, быть может, повлияло еще и это). Из него пропала ровность, эти авторитарные родительские нотки. Вскоре из дома появилась ее дочь, попросила и получила разрешение пойти смотреть фейерверк, и Мардж, похоже, обрадовалась ее уходу. Она еще какое-то время говорила про этого человека. Я подумал, что он много значил для нее, хотя бы просто как память. Это само по себе было любопытно. Мне всегда казалось, что именно Ноэль был самой большой любовью ее жизни, и я был уверен, что знал все о Марджори Моргенштерн вплоть до дня ее замужества (за исключением того, было ли у нее на самом деле что-нибудь с Ноэлем — в это я просто не мог поверить, хотя и полагал, что что-то было). Но этот человек на пароходе явно был важным отсутствующим звеном, возможно, даже ключевым.
Потом она рассказала мне о своем брате Сете, погибшем при Окинаве, где он служил пилотом палубной авиации; о своем втором ребенке, умершем прямо в колыбельке двух месяцев от роду от удушья (доктора не могли понять, почему). О своем отце, обанкротившемся и получившем в результате этого инфаркт, и как ее муж, заплатив колоссальные деньги лучшим докторам, вернул его к жизни; о том, как ее свекровь, четыре года прикованная к постели, медленно умирала в своем доме от болезни крови. Она говорила об этом вполне отстраненно, хотя по ее тону нельзя было сказать, что она не жалеет самое себя, даже когда она сказала:
— Именно тогда я и поседела, честное слово.
Мне кажется, все это было несколько мелодраматично и немного отдавало мыльной оперой. Теперь я понимаю, почему эти программы так популярны. Бездетные люди, люди без семьи вроде меня, ничего не знают обо всех этих вещах, но средняя домохозяйка видит представленной на экране свою собственную жизнь. Я начал стыдиться самого себя за то, что с первого взгляда счел нынешнюю Марджори скучной и неинтересной. Хотя она и на самом деле скучна так, как только может быть скучен человек, с любой точки зрения. Ее нельзя было бы изобразить в пьесе, потому что такая пьеса не выдержала бы на сцене и недели, а книга, в которой она была бы героиней, не разошлась бы и в тысяче экземпляров. В ней не было изюминки.