Так эта женщина с чудным диковинным именем стала моим научным – или, как она говаривала, художественным – руководителем. Она безусловно, видела, что я не слишком подхожу на роль кабинетного ученого, и, как сейчас понимаю, тем более ценила мои движения в эту сторону. Вообще, похоже, она нередко брала под свою опеку как раз таких, не вполне кондиционных ребят, которые без ее помощи вряд ли вскарабкались бы на филологические высоты. Или это мы ее выбирали? Во всяком случае, уже сейчас, когда мы подружились с Машей Чудаковой, она сообщила мне, что мама приводила меня ей в пример: «вот видишь, Аня хоть и дурит, а дело делает». Лестный отзыв. Я стала ездить к ней с кусками будущей книжки (слово «диссертация» до сих пор без смеха применять к себе отказываюсь), и у нас случались интересные беседы, отчасти зафиксированные.
Вот запись из моего дневника того времени. Я, правда, ее уже публиковала в приложении к своей книжке «Проблема смешного» (диссертация, статьи, фрагменты дневников), но мне кажется, здесь она будет к месту.
7 июня 1985. Вчера вечером у Чудаковой масса удовольствия. Я, при своей полной академической несостоятельности, блещу майкой Green Apple (мама в ужасе) и умением гнать телеги. Битый час мы обсуждали проблему, стоит или не стоит ее какой-то подруге сниматься таксистом, который младше ее на 10 лет и притом мингрел. В качестве свойской богемной герлы я куда свободнее себя чувствую, чем в качестве автора бестолковых писулек о людях, ногтя которых я не стою; Мариэтта тонко подкалывала меня: «хорошо, что вы залезли в гущу… но не надо сидеть там и хлюпать, в этой гуще, больше анализа»; «вам следовало бы перечитать (ха-ха!) формалистов, если вы не считаете их безнадежно устаревшими»; «у нас, слава богу, хватает людей, которые тонко понимают текст, этого недостаточно; “вот, какая я тонкая”, – это недостаточно для диссертации…» Моя беспомощная статейка насчет Олейникова подверглась критике по линии отделения биографии от художественного наследия, фактов от текста; по этому поводу я сбивчиво бормотала что-то следующее:
– В случае с Олейниковым все особенно сложно, так как его стихи как бы претендуют на неотделимость от быта, это все окололитературные жанры, якобы привязанные к ситуации (послания, застольные стихи, стихи на случай, записки и т. д.), якобы следующие за реальностью, на самом деле эта связь фиктивна, фиктивны как чувства, так и события, которые якобы служат толчком к стихотворчеству. С другой стороны, само поведение Олейникова в быту тоже было как бы фиктивным, это был человек-image, причем такое ощущение, что превращение произошло внезапно (М. Ч.: «Ударился оземь и стал писаным красавцем»). Вот-вот. Его, по выражению Кьеркегора, «не было», он «отсутствовал» – не только в своих произведениях, но и в самом себе.
М. Ч.: – Пантелеев в свое время расказывал мне, что Олейников, кажется, пристукнул потом своего отца (который выдал его белым). Пантелеев говорил: Это был человек бездн, за ним стояло какое-то очень страшное прошлое.
Я: – Раз он отсутствовал и в стихах, и в быту, где же он был? Л. Гинзбург считает, что в этих «вечных» словах, заключенных в пародийный контекст (поэт, любовь, смерть и т. д.) Но так ли это? – и т. д.
Сейчас еще придумала следующее: Олейников превратился в image, причем image негативный, целиком построенный на автоэпатаже (выражение Флейшмана). <…>
Когда произошло «превращение» и куда девался Ол<ейников>-человек? вот вопрос. (Но, честно говоря, не совсем по теме).
Все надо переписать ПОЛНОСТЬЮ. Я перекушала мемуаров и впала в «Жизнь замечательных людей».
М. Ч.: – Хармс иногда совершал действительно необъяснимые поступки. Например, Харджиев рассказывал мне, как, когда он приезжал к Хармсу в Ленинград, Хармс настаивал, чтобы он спал в той же комнате, что и они с женой: «А то я обижусь». Это действительно совершенно непонятно…
М. Ч.: – Вообще, Аня, я уважаю вас еще и за то, что вы смело берете проблему смерти. Правда, посмотрите в философском словаре статью П. Гайденко «Смерть». Там отмечено, что проблема смерти не является онтологической для марксистской философии. Впервые это я отметила в своем Эф<ф>енди Капиевиче [ее книга о Капиеве в ЖЗЛ], а вот она тоже, молодец. Так что вас могут за это зацепить.
– А что я, я иду за текстом. Я не занимаюсь же марксистской философией.
– Да. Что касается меня, я уже давно, в 60-е годы, зареклась писать о смерти. Тогда все склоняли это, все кому не лень, разменивали, это тоже было тошно.
Я: – Просто они заклинали свой страх, боролись с собственными комплексами.
М. Ч.: – Да. Так же, как потом, уже позже, зареклась употреблять слова «моральный», «духовный», «нравственный», а еще прежде – «реализм» и особенно «историзм»… (Я ушла от нее в час ночи).