– Да, хозяин, – ответил тот, сняв плетеную тростниковую шляпу и опершись на заступ.
– А кто у тебя посаженые родители?
– Нья[6]
Долорес и ньо Ансельмо, если угодно вашей милости.– Отлично. Вы с Ремихией будете обвенчаны как положено. Все ли ты купил на те деньги, что я велел тебе послать?
– Все сделано, хозяин.
– И больше ты ничего не хочешь?
– Вашей милости виднее.
– А жильё Ихинио тебе дал хорошее?
– Да, хозяин.
– А, теперь знаю! Ты хочешь устроить вечеринку с танцами!
Бруно рассмеялся, показав ослепительно белые зубы и переглянулся с приятелями.
– Это ты заслужил: ведешь себя отлично. Вот что, – . добавил отец, обращаясь к Ихинио, – займись этим делом пусть все будут довольны:
– А ваши милости не уедут раньше? – спросил Бруно.
– Нет, – ответил отец, – будем считать, что ты пригласил и нас.
В субботу утром Бруно и Ремихия обвенчались, а в семь вечера мы с отцом, заслышав музыку, верхами отправились на праздник. Когда мы подъехали, Хулиан, старший в артели, вышел к нам навстречу поддержать стремя и принять коней. Он был великолепен в своем праздничном наряде. На поясе у него висел широкий, изукрашенный серебром мачете – знак его высокого положения. Из большого зала в бывшем нашем жилом доме вынесли хранившиеся там сельскохозяйственные орудия. Все было приготовлено для танцев. Вдоль стен тянулись скамьи; в деревянной люстре, подвешенной к балке, горели свечи; музыканты и певцы – арендаторы, рабы и вольноотпущенники – расположились у одной из дверей. Оркестр состоял всего лишь из двух тростниковых флейт, самодельного барабана, двух погремушек и бубна; но звонкие голоса певцов так мастерски выводили народные мелодии, в их пении так искусно сочетались грусть, веселье и беззаботность, слова песен были так нежны и простодушны, что даже самый взыскательный любитель слушал бы эту бесхитростную музыку с восторгом. Мы вошли в кожаных штанах для верховой езды и в шляпах. Как раз в это время танцевали Ремихия и Бруно. На ней была юбка с голубыми оборками, кушак в красных цветах, расшитая черным шелком белоснежная блузка и сверкающие, как рубины, стеклянные бусы и серьги. Склоняя свой гибкий стан, она плясала ловко и изящно. Бруно в ярких штанах по колено и белой отглаженной рубахе, с новым ножом на поясе, откинув на плечи край домотканого пончо, бойко пристукивал в лад каблуками.
Закончив этот «круг», как называют крестьяне каждый новый танец, музыканты заиграли самый красивый напев: Хулиан объявил им, что сейчас надо сыграть в честь хозяина. Ремихия, сдавшись на уговоры мужа и Хулиана, решилась наконец потанцевать немного с моим отцом; но при этом она не смела и глаз поднять, а все ее движения были скованны. Через час мы потихоньку ушли.
Отец был очень доволен интересом к сельским работам, какой проявлял я во время объезда поместий; но когда я сказал, что и дальше хотел бы помогать ему в хозяйстве и жить вместе с ним, он ответил почти с прискорбием, что обязан ради моего блага пожертвовать своей выгодой и выполнить давнее обещание послать меня учиться медицине в Европу, куда я должен отправиться самое позднее через четыре месяца. Сказал он это с торжественной, но спокойной серьезностью, так объявлял он обычно о своих непререкаемых решениях. Разговор происходил вечером, когда мы возвращались в горы. Начинало темнеть, и отец не мог заметить, какое волнение вызвал у меня его отказ. Остальной путь мы молчали. Как счастлив я был бы снова увидеть Марию, если бы решение, о котором я узнал во время поездки, не встало отныне между нею и моими надеждами.
Глава VI
…Незнакомый мне раньше блеск ее глаз…
Что же произошло за эти четыре дня в душе Марии?
Она собиралась зажечь лампу на столе в гостиной, когда я подошел поздороваться с ней, удивляясь, что она не встречала нас вместе со всей семьей на ступенях лестницы, перед которой мы спешились. Лампа задрожала в ее руках, и я помог ей, сам взволнованный несколько больше, чем ожидал. Мария показалась мне бледной, под глазами лежала легкая тень, возможно, незаметная для того, кто смотрел бы на нее менее внимательно. Она повернулась к спросившей ее о чем-то маме и спрятала лицо от света лампы; тогда я заметил в косе у нее увядшую гвоздику, без сомнения, ту самую, что я дал ей накануне своего отъезда в долину. Коралловый с эмалью крестик – я привез одинаковые ей и сестрам – висел у нее па шее, на шнурке, сплетенном из черных волос. Она молча села в кресло, между мною и мамой. Решение отца отправить меня в Европу не выходило у меня из головы, и, очевидно, я показался ей грустным; она спросила почта шепотом:
– Тебе нездоровится после дороги?
– Нет, Мария, – ответил я, – но мы столько времени были на солнце и столько проехали…