Удивительная дерзость этой борьбы – одновременно на стороне каждой из обеих враждующих партий, грандиозность этой двойной игры выше понимания прямолинейной натуры Марии Антуанетты. Чем смелее становятся предлагаемые им меморандумы, чем более и более сатанинскими – даваемые им советы, тем сильнее страшится ее здравый смысл. Мысль Мирабо заключается в следующем: он хочет черта изгнать с помощью Вельзевула, вышибить клин клином, революцию уничтожить ее уродливой гипертрофией – анархией. Если обстоятельства не изменить к лучшему, их следует – его пресловутая politique du pire[263]
– как можно скорее ухудшить, подобно тому как врач возбуждающими средствами вызывает кризис, чтобы ускорить этим выздоровление. Не сдерживать народное движение, а усиливать его, побеждать Национальное собрание не сверху, а, тайным образом подстрекая народ, добиться того, чтобы он сам послал к черту Национальное собрание. Не на покой рассчитывать, не на мир надеяться, а, наоборот, провоцировать несправедливость, сеять в стране недовольство, накалять атмосферу до предела, возбуждая этим страстную потребность в порядке, в старом добром порядке, ничего при этом не страшиться, даже гражданской войны, – вот каковы далекие от морали, но политически прозорливые предложения Мирабо. Однако при такой дерзновенности, оглушительно трубящей, словно в фанфары: «Четыре врага стремительно надвигаются на нас: налоги, банкротство, армия и зима; нам необходимо принять решение и быть готовыми, чтобы овладеть положением. Короче говоря, гражданская война неизбежна и, вероятно, необходима», – при подобных дерзких провозглашениях сердце королевы трепещет от ужаса. «Как может Мирабо или вообще любое мыслящее существо думать, что когда-нибудь настанет, более того, уже сейчас настал момент развязать гражданскую войну», – в негодовании возражает она и называет этот план «безумным от начала до конца». Ее недоверие к аморальной личности, готовой использовать любые, даже самые страшные, средства, постепенно становится неодолимым. Напрасно пытается Мирабо прервать «ударами грома этот ужасный летаргический сон» – его не слушают, и мало-помалу к его гневу против этой духовной вялости королевской семьи примешивается известное презрение к royal betail[264], к этим королевским баранам, послушно бредущим к бойне. Давно уже он понимает, что напрасно борется за этот двор, готовый лишь инертно принять помощь и совершенно неспособный к действиям. Но борьба – стихия Мирабо. Сам потерянный человек, он борется за потерянное дело и, уже сорвавшись с гребня черной волны, еще раз в отчаянии пророчески призывает обоих: «Добрый, но слабовольный король! Несчастная королева! Всмотритесь в разверстую перед вами ужасную бездну, к которой толкают вас колебания между слепой доверчивостью и излишним недоверием! Еще можно огромным напряжением усилий попытаться избавиться от них, но эта попытка – последняя. Откажетесь от нее или она вам не удастся – и траур покроет это государство. Что произойдет с ним? Куда понесет корабль, пораженный молнией, разбитый штормом? Не знаю. Но если мне самому удастся сохранить жизнь при кораблекрушении, то всегда я с гордостью буду говорить о своем одиночестве: я сам подготовил себе свое падение ради того, чтобы спасти их. Они же не пожелали принять мою помощь».«Они не пожелали»; еще в Библии сказано о том, что нельзя запрячь в одну упряжку вола и коня. Неуклюжая, консервативная форма мышления двора антагонистична пламенному, стремительному, не терпящему ни узды, ни поводьев темпераменту великого трибуна. Женщина старого мира, Мария Антуанетта не понимает революционной сущности Мирабо, она в состоянии постичь лишь прямолинейный способ действий, но не отважное ва-банк этого гениального авантюриста от политики. И все же до последнего часа Мирабо в самоупоении продолжает бороться из одной лишь жажды борьбы, гордый своей безмерной отвагой. Один против всех, подозреваемый двором, подозреваемый Национальным собранием, подозреваемый народом, он заигрывает одновременно со всеми и борется против каждого из них. Истощенный физически, снедаемый лихорадкой, он вновь и вновь с трудом плетется к трибуне, чтобы еще раз навязать свою волю тысяче двумстам депутатам, пока наконец в марте 1791 года – восемь месяцев служил он одновременно королю и революции – смерть не одерживает верх над ним самим. Еще витийствует он, еще до последнего момента диктует своим секретарям, еще спит последнюю ночь с двумя оперными дивами, и вот этот титан полностью истощен. Толпами возле его дома стоят люди, прислушиваясь к последним глухим ударам сердца революции. За гробом покойного следуют триста тысяч человек. Чтобы дать останкам этого человека вечный покой, Пантеон впервые открывает свои ворота.
Но как жалко звучит слово «вечность» в столь бурные времена! Двумя годами позже, как только вскроются тайные связи Мирабо с королем, новым декретом еще не полностью разложившийся труп будет вырыт из могилы и выброшен на живодерню[265]
.