Она заключает свое рассуждение о живописи словами: «Нужно, подобно Веласкесу, творить, как поэт, и мыслить, как мудрец». Как художественный критик Башкирцева значительно опережает в развитии себя же как художника. Во всяком случае, мысль о том, что в живописи главное – краски, а не чувство, принадлежит будущему, а не прошлому.
В день, когда Мария была в музее и делала копию с картины Веласкеса, произошло знаменательное событие. К ней подошли двое пожилых людей. «Вы ли m-lle Bashkirtseff?» – поинтересовались они у художницы и, получив утвердительный ответ, представились. Один из них оказался крупнейшим русским книгоиздателем и владельцем картинной галереи Козьмой Терентьевичем Солдатенковым, а другой – его секретарем и компаньоном по путешествию.
Козьма Терентьевич спросил Башкирцеву, продает ли она свои картины? Мария ответила отрицательно. Но сам факт такого обращения известного мецената, собирателя русской живописи свидетельствует о том, что долгожданная слава Башкирцевой уже начиналась.
Возвращение в Париж обернулось новым приступом болезни. Мария еле двигается: у нее болит грудь, спина, горло, ей больно глотать, мучает кашель и десять раз на дню бросает то в озноб, то в жар. Посылают за доктором Потеном, который уже спасал Башкирцеву, но тот присылает вместо себя ассистента, а сам появляется только через несколько дней. «Я могла бы двадцать раз умереть за это время! – возмущается Мария. – Я знала, что он опять пошлет меня на юг; я заранее уже стиснула зубы при этой мысли, руки у меня дрожали, и я с большим трудом удерживала слезы. Ехать на юг – это значит сдаться. Преследования моей семьи заставляют меня почитать за честь оставаться на ногах, несмотря ни на что. Уехать – это значит доставить торжество всей мелюзге мастерской».
Она понимает, что совершить тот подвижнический подвиг в искусстве, о котором она мечтала, уже невозможно: «Я думала, что Бог оставил мне живопись, и я заключилась в ней, как в священном убежище. И теперь она отнята у меня, и я могу портить себе глаза слезами».
Но тем не менее, Мария еще многое успеет. Она пишет портрет Нини, который теперь находится в музее Амстердама. А 1882 год подарил ей знакомство со знаменитым художником, участником Салонов – Жюлем Бастьен-Лепажем. Вот первые записи о нем в дневнике.
«M-lle С. заехала за нами, чтобы вместе отправиться к Бастьен-Лепажу. Мы встретили там двух или трех американок и увидели маленького Бастьен-Лепажа, который очень мал ростом, белокур, причесан по-бретонски. У него вздернутый нос и юношеская бородка. Вид его обманул мои ожидания. Я страшно высоко ставлю его живопись, а между тем на него нельзя смотреть как на учителя, с ним хочется обращаться как с товарищем, но картины его стоят тут же и наполняют зрителя изумлением, страхом и завистью. Их четыре или пять; все они в натуральную величину и написаны на открытом воздухе. Это чудные вещи».
Бастьен-Лепаж посещает Марию в мастерской, хвалит ее работы, говорит о ее замечательном даровании. Она продолжает расти как художник: «Глаза открываются мало-помалу, прежде я видела только рисунок и сюжеты для картины, теперь… О! Теперь, если бы я писала так, как вижу, у меня был бы талант. Я вижу пейзаж, я вижу и люблю пейзаж, воду, воздух, краски – краски!»
У Башкирцевой появляется замысел картины с евангельским сюжетом. Она выбрала тот момент, когда Иосиф Аримафейский похоронил Христа и гроб завалили камнями. Все ушли, наступает ночь, и Мария Магдалина и другая Мария сидят у гроба. Это один из лучших моментов Божественной драмы и один из наименее затронутых. Башкирцева пишет: «Тут есть величие и простота, что-то страшное, трогательное и человеческое… Какое-то ужасное спокойствие, эти две несчастные женщины, обессиленные горем…»
Она созрела как художник, ей хочется работать, но доктора еще раз подтверждают диагноз: чахотка, затронуты оба легких. Мария надеется, что Бог ей все-таки подарит хотя бы десять лет, в которые она достигнет славы и любви, а тогда можно и умереть. Но такого подарка она не получит…
В это время Жюль Бастьен-Лепаж занимает главное место в ее дневнике:
«Настоящий, единственный, великий Бастьен-Лепаж сегодня был у нас…»
«Этот великий художник очень добр…»
«Бастьен божествен…»
«Сегодня у нас обедали – великий, настоящий, единственный, несравненный Бастьен-Лепаж и его брат… Никто не говорил Бастьену, что он «гений». Я также не говорю ему этого, но обращаюсь с ним как с гением и искусными ребячествами заставляю его выслушивать ужасные комплименты… Он остался у нас до полуночи».
«Гений – что может быть прекраснее! Этот невысокий, некрасивый человек кажется мне прекраснее и привлекательнее ангела. Кажется, всю жизнь готова была бы провести, слушая то, что он говорит, следя за его чудными работами. И с какой удивительной простотой он говорит!.. Я до сих пор нахожусь под влиянием какого-то невыразимого очарования… Я преувеличиваю, я чувствую, что преувеличиваю. Но право…»