Она ни разу не испытала ласки, опьяняющей до полного забвения, до утраты последних следов сознания; все эротическое вдохновение, которым она умела возбуждать себя, приводило лишь к острому экстазу полной разнузданности, после которой наступала жгучая боль и сознательная досада от того, что чего-то ей не дает наслаждение. Бушующая кровь разрывала артерии, но не волновала души. Ее обнимали самые сильные, самые красивые, достойные резца скульптора мужские руки, но не прижали к сердцу ни одни… К ней льнуло так много, но не прильнул никто… Ее длинное тело казалось текущей волной, через которую проплывали мужчины, чтобы пройти и исчезнуть…
Уста ее были полны поцелуев, но девственная чаша сердца была пуста.
Эта пустота чувства открывалась по временам перед ней, как кричащая бездна, и тогда наступали эти одинокие дни, полные тайных слез и громко взывающей тоски…
Она переставала наряжаться, разрывала одежды, как по умершим, и ждала откуда-нибудь спасения, каких-нибудь новых необычных волнений, вдохновенных восторгов или нечеловеческих страданий.
А когда ниоткуда ничто не приходило, после приступов жестокого отчаяния, беспорядочных терзаний, траурных мыслей, причудливых планов и решений наступал период истомного покоя, мертвенной внутренней тишины. Мария, как бревно, падала на ложе, засыпала надолго крепким сном и просыпалась, не помня о пережитом, точно исцеленная, совершенно здоровая физически и отдохнувшая телом, напоенным кровью медленно, но постепенно нарастающей страсти.
Так было и в этот раз.
Знающая свою госпожу Дебора по удару молотка о бронзовую дощечку поняла, что кризис прошел. Она быстро вскочила с циновки, на которой сторожила у порога, и подошла к широкой, завешенной цветным пологом постели. Мария приподняла чуть-чуть припухшие веки, открыла окутанные влажным туманом глаза и сонным взглядом из-под длинных ресниц водила по бронзово-коричневым формам полунагой невольницы.
Дебора трепетала от волнения, овальное лицо ее ярко очерченного египетского типа потемнело до самой шеи от жгучего румянца, так как госпожа ее, переняв от греческих развратниц обычай, допускала ее иногда к своему богатому ложу, чтоб в гибких объятиях влюбленной в ее красоту девушки испытать особо тонкие, удивительно нежные ощущения.
Дебора подошла, вся дрожа, заметив, как у Марии легко раздуваются ноздри, и застыла вдруг, видя, как закрываются снова, точно розовые створки раковины, глаза ее госпожи.
Минуту длилось волнующее ожидание… Наконец Мария бросила сонным голосом:
– Уже поздно?
– Прошла уже четвертая стража, тени коротки, – промолвила сдавленным голосом Дебора.
– Четвертая, – лениво повторила Мария и, не открывая глаз, блаженно потянулась, причем тонкое шерстяное покрывало соскользнуло вместе с прядью вьющихся волос на каменный пол, открывая пышное, теплое, порозовевшее от сна тело, гладкие, как атлас, плечи, раскинутые в стороны полные, упругие груди, округлые бедра и сеть тонких голубоватых жилок на изгибах, покрытых нежным, как у персика, пушком.
У Деборы голова кружилась от восхищения, она закрывала глаза и сжимала до боли проколотое ухо, чтоб утишить стучавшую кровь.
– Надо вставать, должно быть, жарко… Заспалась я страшно, – заговорила Мария и после минуты неопределенного раздумья ленивым движением повернулась лицом к подушке, утопая в пушистых волосах, рассыпавшихся, точно развязанный сноп, по шее, плечам, рукам и краю постели.
– Собери волосы, – сказала она.
Черные умелые пальцы невольницы окунулись в яркое зарево, расплетая локоны, искусно выпрямляя точно из красной меди свитые кольца. Расчесанные пряди были уложены вскоре в один пламенный поток, который, сверкая золотом и темным пурпуром красного дерева, струился по телу и, казалось, пылал в его обаятельной теплоте. Дебора разделила этот поток надвое и стала заплетать в косы.
– Пахнут еще?
– Опьяняюще!
Дебора окунула лицо в шелковистые волны волос и, опьяненная, точно в беспамятстве, стала целовать их, а потом горячими, как расплавленный сургуч, губами прижалась к белым плечам…
– Ну! – ежа молочно-белые плечи, капризно защищалась Мария, – ты щекочешь меня, черная, – захохотала она и стала в шутку отталкивать маленькой ножкой разгоряченную прислужницу, попала пальцами в ее полные груди и весело воскликнула:
– Ну и грудастая! Как тыквы… Наверно, изменяешь мне уже?.. Говори, с кем?
И она усадила ее рядом с собой, обнимая точеной рукой, сверкавшей своей белоснежностью на бронзовой коже египтянки.
– Я – тебе, госпожа? – возразила та с неподдельным испугом в широко раскрытых черных, как жженые зерна кофейного дерева, глазах.
– А что ж! Попробуй! Не один уже меня расспрашивал про тебя. Ты зреешь, груди-то у тебя, смотри, какие, телом пышная, в ногах гибкая – возьмут тебя охотно, заплатят хорошо, я тебе дам приданое… Ступай в свет…
– Никогда!
– Ну скажи, так ты любишь меня? За что? Разве я добрая? Помнишь, как я побила тебя сандалией? А вот тут, – она указала рубец на руке египтянки, – у тебя еще след от моей булавки.