Подобие братства между членами тайных обществ на каторге вроде бы сохранилось, но равенства уже не было. Происхождение и состояние осужденных довольно скоро вновь заимели цену. Описание установившихся между декабристами в Читинском остроге отношений находим у откровенного Д. И. Завалишина: «По какому-то странному случаю самую большую горницу, где жил я, заняли люди и по характеру, и по положению самые независимые. Она поэтому и получила название Великого Новгорода; другую небольшую горницу на той же половине заняли люди, к нам подходившие по характеру и всегда стоявшие с нами заодно; поэтому эту горницу назвали Псковом. На другой половине ту горницу, которая была меньше, заняли люди богатые и с барскими замашками; эта горница получила название Москвы и барской; наконец, последнюю горницу прозвали Вологда, или мужичье, а иногда звали и холопскою, потому что многие из живущих в ней, почти все из армейских офицеров и разночинцев, были на послугах у Москвы и служили Москве орудием против наших комнат»[545]
.Бывший князь и генерал Сергей Григорьевич Волконский, само собой разумеется, принадлежал к «московской» партии толстосумов.
При такой необременительной работе и при сносных условиях содержания он вскоре пошел на поправку, и его самочувствие, как отмечала Мария, было стабильно и «довольно хорошо»[546]
. Сергей Волконский казался жене «образцом покорности и твердости»[547].Судя по письмам 1827 года, в те месяцы княгиня гораздо больше волновалась за здоровье и «физическое развитие» «милого Николиньки»; она лишалась сна при всяком известии о болезнях сына и входила в малейшие подробности его скорбного листа: «Мысль о рахите изводила меня; мое воображение, легко предающееся тревоге, рисовало мне дело в самом мрачном свете»[548]
. «Вот уже больше года, как я оставила Николиньку; навсегда ли он лишен благословения своего отца? Господи, если бы я могла жить с ними обоими в каком бы то ни было месте Сибири!» — восклицала она в конце декабря[549].Мария Волконская тогда по-прежнему настаивала, что она совсем не «
Она не знала: «страшная будущность» уже стояла «при дверех».
«М. Н. Волконская, молодая, стройная, более высокого, чем среднего, роста, брюнетка с горящими глазами, с полусмуглым лицом, с немного вздернутым носом, с гордою, но плавною походкою, получила у нас прозванье „la fille du Gange“, девы Ганга; она никогда не выказывала грусти, была любезна с товарищами мужа, но горда и взыскательна с комендантом и начальником острога»[552]
.Такой запомнилась Мария читинским декабристам — такой она и встретила свалившиеся на нее новые беды.
«В Чите я получила известие о смерти моего бедного Николая, моего первенца, оставленного мною в Петербурге», — скупо зафиксировано в воспоминаниях княгини[553]
. Родственники (то есть Волконские) окружили ребенка множеством нянек, русских и иноземных, однако так и не сумели уберечь малютку: их «ласки и заботы оказались бессильны против силы судьбы»[554]. Двухлетний Николинька скончался 17 января 1828 года. Гранитный саркофажец князя Николая Волконского был предан земле в Александро-Невской лавре, у южной стены Лазаревского кладбища[555]. На надгробии выбили пушкинскую эпитафию (о ней мы расскажем особо).Мария Волконская получила весть из Петербурга, видимо, в марте месяце. Даже спустя год после этого она еще не пришла в себя от потрясения. «Третьего дня была у меня страшная годовщина, — писала Мария свекрови, А. Н. Волконской, 19 января 1829 года. — Да будет воля Божья. Так как в этот день у меня не было свидания, то Сергей не видел моего настроения, и я в первый раз за всё время была рада не быть с ним; мы только стесняли бы друг друга»[556]
. Сестре же, Елене Раевской, княгиня призналась: «Мне кажется, я чувствую потерю моего сына с каждым днем всё сильнее…»[557] Когда же родственники переслали ей в Читу некоторые вещи Николиньки, то Мария, обнаружив среди них шерстяное вязаное одеяльце, приспособила его для себя в качестве шали, которую — в память о сыне — носила зимой «постоянно»[558].