Для того чтобы приблизиться к разрешению загадок «утаённой любви» Марии Раевской и Александра Пушкина, надобно хотя бы в самых общих контурах уяснить важнейшие, от начала и до конца соблюдаемые и последовательно реализуемые, принципы авторского замысла.
«Евгений Онегин» задумывался как героическая попытка художественного прочтения самого длящегося бытия
— как (о чем во всеуслышание было сказано в восьмой главе) «роман Жизни» (VI, 190). Автор изначально отводил себе роль поэтического летописца и мыслителя — и, находясь будто бы в арьергарде наступающего, развивающегося века, описывал («прочитывал») и современный момент этого развития, и уже свершившиеся стадии процесса (прежде всего собственной биографии — «свитка жизни»; III, 102).При таком подходе (то есть при «смирении» летописца-поэта перед непостижимым величием и могуществом Жизни) роман «Евгений Онегин» был, согласно знаменитой пушкинской формуле, «свободным» («даль свободного романа»; VI, 190):
он как бы не зависел, или мало зависел, от импровизаций и капризов авторской фантазии, а подчинялся почти исключительно внешнему, надлитературному диктату бытия. (Так пловец, доверившись воле сильных, влекущих его куда-то, волн, освобождает себя от бремени выбора своей судьбы.)Но еще не заалевшая на горизонте Жизнь непредсказуема:
Что день грядущий мне готовит?Его мой взор напрасно ловит,В глубокой мгле таится он… (VI, 125) —и одним из следствий этой непредсказуемости было то, что всеобъемлющий жесткий «план свободного романа» (VI, 636)
не мог быть составлен или хотя бы более или менее «ясно различен» (VI, 190) ни в начале работы над произведением, ни в дальнейшем, на каком-либо промежуточном творческом биваке. Жизнь постоянно преподносила нечаянности, кардинально менялась, имела семь пятниц на неделе — и вынуждала автора чутко и четко реагировать на все ее каверзы, «вписываться» в меняющиеся контексты, «блуждать вкось и вкрив» (VI, 163).В любой миг «бумагомарательства» Пушкин имел возможность обозревать, анализировать и художественно преображать лишь прошедшее и короткий отрезок настоящего, простирающийся до очередного жизненного поворота. Это означало, что «большое стихотворение, которое, вероятно, не будет окончено»[173]
(VI, 638), именуемое «Евгением Онегиным», было объективно доступно только краткосрочному планированию — на ту песнь, что находилась в сию минуту в работе, максимум — еще и на последующую. Общий же план такого произведения (его «даль») слагался постепенно, прирастая по главам, и оформился на бумаге (как прозрение, внезапно нашедшее на автора и автором же задокументированное) в монументальное целое только по завершении труда (VI, 532).Конечно, задорная и поверхностная журналистика того времени не могла дать адекватную оценку подобным поэтическим диковинам, и Пушкин, печатая в 1825 году первую главу романа, не преминул едко высказаться на сей счет: «Дальновидные критики заметят конечно недостаток плана. Всякой волен судить о плане целого романа, прочитав первую главу оного» (VI, 638).
Методика долговременной работы над «большим стихотворением» была, по Пушкину, нехитра: надо было неуклонно и терпеливо «набирать строфы в Онегина» (XIV, 35).
Говоря еще проще, надлежало жить, «мыслить и страдать», копить факты и наблюдения («ума холодные наблюдения»; VI, 3), достойные страниц романа, — и затем (или параллельно) превращать накопленную «правду» в «поэзию». В первой главе «Евгения Онегина» творческая лаборатория автора представлена, в частности, таким образом:Бывало, милые предметыМне снились, и душа мояИх образ тайный сохранила;Их после Муза оживила… (VI, 29).«Набирание строф» там и сям делало их, как признавался автор в письме 1824 года, «пестрыми» (XIII, 92),
а возникавший из таковых строф, к которым добавлялись в изрядном количестве стихи собственно лирические («сердца горестные заметы»; VI, 3), рассказ — «несвязным» (VI, 466). Сам же разраставшийся роман трактовался Пушкиным как «собранье пестрых глав» (VI, 3). Разумеется, эти автохарактеристики не лишены иронии и напускного самоуничижения, однако по сути своей очень точны: «роман Жизни» мог быть только таким — гетерогенным, «пестрым», как сама пушкинская жизнь, как Жизнь вообще, где многоликие «правда» и «поэзия» сосуществовали и сосуществуют вперемежку и вперемешку.Предвидим серьезные возражения серьезных литературоведов и заранее, догадываясь о характере таковых протестов, согласимся с некоторыми из них — но все-таки назовем «Евгения Онегина» поэтическими мемуарами
Пушкина,В которых отразился век,И современный человекИзображен довольно верно… (VI, 148).