Сейчас должны принести кормить Катьку, думала я, а если я ее не покормлю, она останется совсем голодная. И если я буду плакать, она испугается, может перестать есть… Почему-то в тот момент мне это казалось гораздо важнее, чем моя обожженная рука. Я подержала ее под ледяной водой, вышла в коридорчик, нашла там в морозильнике замороженный кусочек то ли сала, то ли старого масла. Я приложила его к горевшей коже. Вся рука от запястья до локтя вспухла и очень сильно болела. Так сильно, что я не могла себе представить, как же я буду кормить Катьку. Но когда ее принесли, боль не то чтобы отступила, но притупилась. Я ее все-таки покормила, а потом сказала медсестре, которая даже и не заметила, что у меня что-то произошло:
– Я руку сильно обожгла, что мне делать?
Медсестра взглянула на мою руку и воскликнула:
– Мать моя… Да ты что! И как же… Так, сейчас, подожди…
Она отнесла Катьку и принесла мне подсолнечное масло, в большой бутыли на дне.
– Вот, остатки, детей смазываем, когда детского масла нет… Намажь руку.
Я намазывала руку, прикладывала тот холодный кусочек чего-то съестного, но на моих глазах кожа вспухала в большой неприятный и очень болезненный пузырь. В какой-то момент я поняла, что боль терпеть больше не могу. Отправилась кого-то искать, кто бы мог мне помочь.
– Ну, куда мы тебя повезем? В ожоговый центр? – спросила меня дежурная врач. – Нет у нас машин. Разве что такси вызвать… Сама вызовешь?
Я растерялась.
– А обратно как? Не знаю… Ночь…
– Ну вот и я не знаю. Давай мы лучше тебе укольчик сделаем, ты до утра поспишь…
С соседкой мы так больше ни одним словом и не перемолвились. На происшествие с кипятком она не отреагировала никак, даже не повернула головы – ни когда упал чайник, ни когда я прикладывала лед и ко мне бегали медсестры.
Однажды она о чем-то быстро и негромко говорила по телефону, смеялась даже. Мне казалось, о какой-то предстоящей поездке. Потом услышала обрывок ее разговора с медсестрой.
– Но вы же к нам еще будете приезжать? – спросила медсестра.
– Конечно, – ответила совершенно нейтрально соседка.
Значит, зря я с ужасом смотрела на нее и думала, что у нее умер ребенок или родился мертвый. Зачем тогда приезжать? А почему ребенку, если он жив, не нужно молоко? Лежит в барокамере? Но почему она тогда к нему не ходит? Я видела, как по коридору, обнявшись, в накинутых халатах, шла пара – в особую палату, где стояли две или три барокамеры, и в них, беспомощные, в проводах, лежали дети, подключенные к разным аппаратам. Недоношенные, не в срок родившиеся, с тяжелыми родовыми травмами, те, кому понадобилось делать операцию в первые дни или даже часы жизни. Родители, сравнительно молодые, оба рослые, красивые, брели, держась друг за друга, как обычно ходят старики. Шаг, еще шаг – вместе, к горю или к радости, но вместе. Молча, с надеждой на лице…
Но моя соседка вообще никуда не выходила, ни разу за те два с половиной дня, которые я провела вместе в ней. Туалет и душ у нас были в палате.
Может быть, она отказалась от ребенка? Это в кино отказываются и сразу идут домой. А в жизни – сначала приходят в себя после родов под наблюдением врачей. А потом уже уходят.
Я же отпросилась пораньше и уехала домой, к маме, на шестой день. Селедкина, как мне сказали, под наркозом родила мальчика, слабого и не похожего на жителя среднерусской равнины. В первый же момент, открыв глаза, отказалась от него. Но врачи надеялись, что уговорят ее не глупить и забрать ребенка домой. С ее шатким женским здоровьем и вредными привычками она с трудом могла надеяться еще на одни роды, тем более, на здорового и нормального ребенка, – так по секрету рассказала мне старшая медсестра, сердечно провожая меня с Катькой, завернутой в самый красивый конверт для новорожденных, какой я только смогла сшить незадолго до родов. Синий, с мишками, для мальчика-богатыря, с мягкой байкой цыплячьего цвета внутри, на которой так хорошо смотрелось Катькино личико.
Брат отвез меня к маме, потому что сама справляться с ребенком в первые недели я не решалась. Через пару дней Лёва пошел вместе со мной и с маленькой Катькой гулять.