Глаза Пужбольскаго сверкнули… Онъ поднялъ ихъ на Солнцева, — разглядѣлъ при яркомъ свѣтѣ востра его свѣжее, гладко выбритое лицо, круглую ямочку на подбородкѣ, откладные воротнички à la Gambetta, и гвардейскіе, вверху приподнятые усы, — и безцеремонно расхохотался ему въ носъ.
— Какъ въ тебѣ не ревновать, — ты такъ опасенъ! молвилъ онъ ему сквозь этотъ смѣхъ. — Пойдемъ чай пить!…
Они усѣлись. Солнцевъ рядомъ съ Іосифомъ Козьмичемъ, насупротивъ жены и графа, — Пужбольскій съ противоположной стороны, на углу стола, откуда ему удобно было видѣть Марину и слѣдить за каждымъ ея движеніемъ.
Она, въ великой досадѣ Іосифа Козьмича, какъ воды въ ротъ набрала: поблѣднѣвшія губы ея точно склеились, искристые глаза подернулись туманною пеленой; она какъ улитка будто вся ушла въ свою раковину. Она наливала чай, накладывала сахаръ, изготовляла сандвичи,
какъ училъ ее дѣлать ихъ Пужбольскій, и передавала, кругомъ безъ словъ, безъ улыбки, безучастная, казалось, во всѣмъ и во всему… А межъ тѣмъ и она все видѣла, все замѣчала… какъ острою булавкой кололо ее каждое слово, произносимое этою Диной, этою безсовѣстною женщиной, о которой говорилъ ей Александръ Ивановичъ, — ее раздражалъ каждый звукъ ея ласкающаго, сдержаннаго, свѣтскаго голоса. — Ты лжешь, я для тебя не "нимфа", а дикая, и ты меня не любишь, а презираешь, — и никого ты не любишь, ты и ею обманула, и до сихъ поръ обманываешь! взмывало у нея на сердцѣ горячими взрывами… И негодующія слова просились у нея на языкъ, и яркими пятнами выступала молодая кровь на матовомъ лицѣ,- и также мгновенно отливала она опять подъ наплывомъ инаго, мучительнаго и неотразимаго чувства… — Да, съ глубокою тоской говорила себѣ бѣдная Марина, — до этой Дины, что сидѣла тутъ, рядомъ съ нею, невозмутимая и стройная, въ какомъ-то удивительномъ дорожномъ платьѣ gris poussière à deux tons, покроя и ткани никогда не виданныхъ Мариною, въ лондонскомъ фетрѣ, обвитомъ какъ облакомъ прозрачно серебристою вуалью на темныхъ волосахъ, — до этой изящной Дины ей было такъ же далеко, какъ темной букашкѣ до пестрокрылой бабочки!… Эта женщина, что по лѣтамъ могла бы быть ей матерью, — въ ней была какая-то неуловимая и невыразимая словами прелесть, предъ которою, сознавала дѣвушка, блѣднѣла всякая молодость и всякая красота… И она чувствовала, она знала свою силу, эта женщина! Она улыбалась, роняла слова, медленно поводила полузажмуренными глазами, словно дарила, словно благодѣтельствовала имъ окружающихъ…Ну, и пусть, пусть они всѣ отъ этого съ ума сходятъ! Развѣ не видитъ Марина? Онъ
, онъ весь поглощенъ ею… онъ молчитъ и глядитъ на нее!… онъ прислушивается въ какому-то вздору, что разсказываетъ ей Іосифъ Козьмичъ, — но вѣдь не его же онъ слушаетъ! Онъ ждетъ, когда заговоритъ она, ждетъ этого лукаваго и все такъ же, какъ прежде, должно быть, сладкаго ему голоса… Ну и пусть! Она неслыханно поступила съ нимъ, разбила всю его жизнь. Что за дѣло! Ему, видно, такую и нужно! Другой онъ уже не любилъ… не полюбитъ никогда!… Да и кого же послѣ этой женщины можетъ полюбить онъ? И могъ-ли бы онъ полюбить не такую женщину? Развѣ оба они не родились въ той же тлетворной средѣ?… Развѣ пойметъ онъ… развѣ существуютъ для него женщины внѣ этого особаго, презрѣннаго… и недоступнаго для Марины міра?…Что-то надрывающее, метущее и злое подымалось на душѣ дѣвушки, — что-то личное,
захватывающее уже ее прямо за самыя сокровенныя струны… такого чувства она еще въ жизни не испытывала: и больно ей было, нестерпимо больно… Въ головѣ ея путалось… "Цапля проклятая"! какимъ-то неотступнымъ и нестерпимымъ звукомъ билъ ей въ ухо голосъ Тулумбаса, — и помнила она только одно: что, вотъ, еще часа не прошло, счастливѣе ея не было, не было существа на землѣ… а теперь, теперь эта безстыдная женщина…Она опустилась на стулъ — и исчезла за огромнымъ самоваромъ-приданымъ покойной г-жи Самойленковой, по случаю пріѣзда "санктъ-петербургскихъ гостей" вытребованнымъ Іосифомъ Козьмичемъ изъ кладовой, и который теперь, въ видѣ нѣкоего монумента, подымался надъ чайнымъ столомъ, усердно отражая пламень востра всею доброкачественностью своей красной мѣди.
Не дождавшись отъ Марины ни единаго взгляда, Пужбольскій съ досады принялся за Солнцева:
— Что новаго въ Петербургѣ? спросилъ онъ его.
Тотъ, повидимому, только и ждалъ этого вопроса. Его нѣсколько телячьи черты приняли тотчасъ же выраженіе глубокомыслія, соединеннаго съ нѣкоторымъ ехидствомъ:
— Réaction — en plein! театрально протянулъ онъ первое слово, и выпустилъ второе, какъ изъ револьвера, сопровождая это, для большей значительности, рѣзкимъ и короткимъ движеніемъ руки горизонтально по воздуху, — жестомъ Шнейдеръ въ Belle Hélène.
— Вотъ какъ! И Пужбольскій, пропустивъ обѣ руки въ свою огненную бороду, уставился въ лицо Солнцеву лукаво подмигивавшими глазами. — Это очень интересно, что ты разсказываешь… Изъ чего же ты заключаешь?…