Читаем Марина Цветаева. Письма. 1928-1932 полностью

С 1925 г. ни одной строки стихов [63]. Борис, я иссякаю: не как поэт, а как человек, любви — источник. Поэт мне будет служить до последнего вздоха, живой на службе мертвого, о, поэт не выдаст, а накричит и наплачет, но я-то буду знать. Просто: такая жизнь не по мне, в Чехии был колодец, и ведро, и деревья, и нищенство, и всё, что ты знаешь и чего не знаешь, в общем я всю Чехию насквозь пролюбила, отсюда — всё. А сейчас тоска без тоски: всё же промчится скорей песней обманутый день [64]. И я их гоню, да, загоняю, зовут — иду, в музей так в музей, на лекцию так на лекцию, и ничего мне этого не нужно, мне нужен физический стук чужого сердца в ухо, иногда завидую врачам.

Мне нужна моя собственная душа из чужого дыхания, пить себя. Та сушь, которой я сначала так радовалась, губит меня.

Сейчас Егорушка по долгу чести [65]. Сказка, небывалая сказка, сама себя завораживаю — о как я знаю свою кривую. С 42° Поэмы конца к 35° Федры, к 32° Поэмы Воздуха.

Пойми меня правильно. Крысоловом (мною во мне) я отыгрывалась, как когда-то Царь-Девицей [66]. Ведь две возможности справиться: либо Поэма Конца (ты, тебя, тебе, тобой и т. д.), либо Крысолов / либо войти в рану, поселиться в ней, либо засыпать ее горящей золой, на которой новый дом. Этой золой и домом был Крысолов. В рану — над раной — но всегда РАНА.

А — с чего мне сейчас писать? Я никого не люблю, мне ни от кого не больно, я никого не жду, я влезаю в новое пальто и стою перед зеркалом с серьезной мыслью о том, что опять широко. Я смотрю на рост своих волос и радуюсь гущине. И радуюсь погоде. И всему очередному, вплоть до блинов у Карсавина [67], которые пеку не я. В ушах жужж<ание> Ев<разийцев> (сл<овно> <пчелиный рой?>), в глазах пробеги очередного фильма, вчера например Декабристы [68]. Кстати, вчера впервые <с> России услышала ушами слово «товарищ» (зал был советский), очевидно здешние опаздывают. Смотрела, думая о тебе, на всех молодых советских барышень, в меру нарядных, в меру сознательных, улыбалась.

Да, Борис, сейчас умирает брат моей подруги, брат Вашего московского Чацкого (Завадский), Володя [69], которого мы с С<ережей> угов<орили> сделать операцию. Он совсем умирал (туберкулез кишок), мы понадеялись на нож, Алексинский сделал чудо [70], больной стал было поправляться, но с удесятеренной силой перекинулось на легкие, словом общий туберкулез, безнадежн<ый>. Если бы меня через стену родных, врачей и сиделок допустили к нему, я бы сказала ему: «Володечка, на час раньше или на час позже… Позвольте мне открыть окно, впустить к вам солнышко и взбрызнуть вам столько морфия, чтобы вам стало совсем хорошо — навсегда». Я бы говорила с ним весело и деловито, как лучшие врачи — наверняка. И — м<ожет> б<ыть>, не знаю, скорей да — предложила бы ему поменяться, уступая бы ему свои остающиеся годы, как всегда всю жизнь и особенно в Советской России уступала вещи тому кто наиболее — более меня! — в ней нуждался, будь то хлеб или книга или <оборвано>. Принадлежность вещи по признаку наипервейшей в ней необходимости, вот мое освящение и освещение собственности.

Так Володя прекрасно, ничтоже сумняшеся, употребил бы мои даром-зрящие дни, не гнал бы их и не <пропуск одного слова> бы так бесполезно. У меня всё время, Борис, сознание как у некой старухи, что я заедаю чью-то жизнь. Не от того, что я даю меньше, а другой дал бы больше: нет! беру меньше. Не в коня корм. Клянусь тебе, что пишу это письмо в полном сознании и твердой памяти, у него нет числа, «de toutes les h de ma vie» [71].

«— Hy, a я <<подчеркнуто трижды>?!!»

Ты? Последнее здесь, как Рильке первое там, то последнее, чего я захотела и не получ<ила>. И еще, Борис, Россия так далёко, после вчерашнего смотра войск (в отд<еле> Смесь) [72] еще дальше, после сегодняшней крестьянки М<арьи>, учащейся стрелять по портрету Чемберлена [73] — еще дальше, Рильке на том свете, а Россия всей прор<вой> сво<ей> так<ой> ту-свет, что м<ожет> б<ыть> вру, говоря последнее здесь, м<ожет> б<ыть> — перв<ое> там.

Вот тебе отчет.


Впервые — Души начинают видеть. С. 473–477. Печ. по тексту первой публикации.

15-28. А.А. Тесковой

Meudon (S. et О.)

2, Avenue Jeanne d’Arc

11-го марта 1928 г.


Дорогая Анна Антоновна, пишу Вам в тесном соседстве — Мура, у меня под левым локтем доламывающего игрушечные часы. — «Я уже сломал. Нужно в починку отдать одной Мадам. Я ей дам свои, а она мне даст новые». Убегает в коридор и стоя у входной двери: «Откро-ойте! Пожалуйста! Покупать мне нужно часы! Вот эту дверь самую! Раскрашенную!»

Мур в Ваших чудесных зеленых штанах (Jägerhose, Wildleder [74]) и Вашей — еще той посылки — зеленой рубашечке, подтяжки — третья зелень, сын лесника — или браконьера. (Я часто думаю об обратных союзах: судьи и подсудимого, лесника и браконьера, вплоть до палача и жертвы. Родство.)

Перейти на страницу:

Все книги серии Цветаева, Марина. Письма

Похожие книги

Письма
Письма

В этой книге собраны письма Оскара Уайльда: первое из них написано тринадцатилетним ребенком и адресовано маме, последнее — бесконечно больным человеком; через десять дней Уайльда не стало. Между этим письмами — его жизнь, рассказанная им безупречно изысканно и абсолютно безыскусно, рисуясь и исповедуясь, любя и ненавидя, восхищаясь и ниспровергая.Ровно сто лет отделяет нас сегодня от года, когда была написана «Тюремная исповедь» О. Уайльда, его знаменитое «De Profundis» — без сомнения, самое грандиозное, самое пронзительное, самое беспощадное и самое откровенное его произведение.Произведение, где он является одновременно и автором, и главным героем, — своего рода «Портрет Оскара Уайльда», написанный им самим. Однако, в действительности «De Profundis» было всего лишь письмом, адресованным Уайльдом своему злому гению, лорду Альфреду Дугласу. Точнее — одним из множества писем, написанных Уайльдом за свою не слишком долгую, поначалу блистательную, а потом страдальческую жизнь.Впервые на русском языке.

Оскар Уайлд , Оскар Уайльд

Биографии и Мемуары / Проза / Эпистолярная проза / Документальное
О том, что видел: Воспоминания. Письма
О том, что видел: Воспоминания. Письма

Николай Корнеевич Чуковский (1904–1965) известен прежде всего как автор остросюжетных повестей об отважных мореплавателях, составивших книгу «Водители фрегатов», и романа о блокадном Ленинграде — «Балтийское небо». Но не менее интересны его воспоминания, вошедшие в данную книгу. Судьба свела писателя с такими выдающимися представителями отечественной культуры, как А. Блок, Н. Гумилев, Н. Заболоцкий, О. Мандельштам, Ю. Тынянов, Е. Шварц. Будучи еще очень юным, почти мальчиком, он носил любовные записки от В. Ходасевича к Н. Берберовой. Обо всем увиденном с удивительным мастерством и чрезвычайной доброжелательностью Чуковский написал в своих мемуарах. Немало страниц «младший брат» посвятил своим старшим друзьям — «Серапионовым братьям» — И. Груздеву, М. Зощенко, В. Иванову, В. Каверину, Л. Лунцу, Н. Никитину, В. Познеру, Е. Полонской, М. Слонимскому, Н. Тихонову, К. Федину. Особая новелла — о литературном салоне Наппельбаумов. Квартиру известного фотографа, где хозяйничали сестры Ида и Фредерика, посещали Г. Адамович, М. Кузмин, И. Одоевцева и многие другие. Вторую часть книги составляет переписка с отцом, знаменитым Корнеем Чуковским. Письма, известные до сих пор лишь в меньшей своей части, впервые публикуются полностью. Они охватывают временной промежуток в четыре с лишним десятилетия — с 1921 по 1965 год.

Корней Иванович Чуковский , Николай Корнеевич Чуковский

Биографии и Мемуары / Проза / Эпистолярная проза / Документальное