С 1925 г. ни одной строки стихов [63]
. Борис, я иссякаю: не как поэт, а как человек, любви — источник. Поэт мне будет служить до последнего вздоха, живой на службе мертвого, о, поэт не выдаст, а накричит и наплачет,Мне нужна моя собственная душа из чужого дыхания, пить себя. Та сушь, которой я сначала так радовалась, губит меня.
Сейчас Егорушка по долгу чести [65]
. Сказка, небывалая сказка, сама себя завораживаю —Пойми меня правильно. Крысоловом (
А — с чего мне сейчас писать? Я никого не люблю, мне ни от кого не больно, я никого не жду, я влезаю в новое пальто и стою перед зеркалом с серьезной мыслью о том, что опять широко. Я смотрю на рост своих волос и радуюсь гущине. И радуюсь погоде. И всему очередному, вплоть до блинов у Карсавина [67]
, которые пеку не я. В ушах жужж<ание> Ев<разийцев> (сл<овно> <пчелиный рой?>), в глазах пробеги очередного фильма, вчера например Декабристы [68]. Кстати, вчера впервые <с> России услышала ушами слово «товарищ» (зал был советский), очевидно здешние опаздывают. Смотрела, думая о тебе, на всех молодых советских барышень, в меру нарядных, в меру сознательных, улыбалась.Да, Борис, сейчас умирает брат моей подруги, брат Вашего московского Чацкого (Завадский), Володя [69]
, которого мы с С<ережей> угов<орили> сделать операцию. Он совсем умирал (туберкулез кишок), мы понадеялись на нож, Алексинский сделал чудо [70], больной стал было поправляться, но с удесятеренной силой перекинулось на легкие, словом общий туберкулез, безнадежн<ый>. Если бы меня через стену родных, врачей и сиделок допустили к нему, я бы сказала ему: «Володечка, на час раньше или на час позже… Позвольте мне открыть окно, впустить к вам солнышко и взбрызнуть вам столько морфия, чтобы вам стало совсем хорошо — навсегда». Я бы говорила с ним весело и деловито, как лучшие врачи — наверняка. И — м<ожет> б<ыть>, не знаю, скорей да — предложила бы ему поменяться, уступая бы ему свои остающиеся годы, как всегда всю жизнь и особенно в Советской России уступала вещи тому кто наиболее — более меня! — в ней нуждался, будь то хлеб или книга илиТак Володя прекрасно, ничтоже сумняшеся, употребил бы мои даром-зрящие дни, не гнал бы их и не
«— Hy, a я
Ты? Последнее здесь, как Рильке первое там, то последнее, чего я захотела и не получ<ила>. И еще, Борис, Россия так далёко, после вчерашнего смотра войск (в отд<еле> Смесь) [72]
еще дальше, после сегодняшней крестьянки М<арьи>, учащейся стрелять по портрету Чемберлена [73] — еще дальше, Рильке на том свете, а Россия всей прор<вой> сво<ей> так<ой> ту-свет, что м<ожет> б<ыть> вру, говоря последнее здесь, м<ожет> б<ыть> — перв<ое>Вот тебе отчет.
Впервые —
15-28. А.А. Тесковой
Дорогая Анна Антоновна, пишу Вам в тесном соседстве — Мура, у меня под левым локтем доламывающего игрушечные часы. — «Я уже сломал. Нужно в починку отдать одной Мадам. Я ей дам свои, а она мне даст новые». Убегает в коридор и стоя у входной двери: «Откро-ойте! Пожалуйста! Покупать мне нужно часы! Вот эту дверь самую! Раскрашенную!»
Мур в Ваших чудесных зеленых штанах (Jägerhose, Wildleder [74]
) и Вашей — еще той посылки — зеленой рубашечке, подтяжки — третья зелень, сын лесника — или браконьера. (Я часто думаю об