В «Имя твое…» Цветаева осознает дистанцию между собой и Блоком, она обнаруживает, что собственный ее талант требует нарушать правила и претендовать на то, что ей не принадлежит, желать того, чего нельзя желать, – эти открытия сыграли важную роль в процессе ее поэтического созревания. Сделав здесь отступление и обратившись к поздним мемуарным эссе Цветаевой 1930-х годов, мы сможем поместить этот мучительный эксперимент по обретению вдохновения, который Цветаева поставила в «Имя твое…», в более широкий контекст ее поэтического и личного взросления; это стихотворение – не изолированный случай, а архетип глубоких убеждений поэта, связанных с темами безнадежной любви и неуместного желания, архетип, происходящий из ее самых ранних воспоминаний и на протяжении всей жизни оказывавший формирующее воздействие на ее творчество. В последующих примерах невозможная страсть направлена не на самого поэта, как в «Имя твое…», а его музу.
Три музы, о которых пойдет речь, появляются в трех разных текстах: Ася Тургенева в воспоминаниях Цветаевой об Андрее Белом «Пленный дух», Татьяна Ларина в эссе «Мой Пушкин» и Надя Иловайская в мемуарном тексте «Дом у Старого Пимена». Все эти три женщины приобретают в восприятии Цветаевой мифологический масштаб[76]
, и каждая побуждает ее осознавать с новой остротой безнадежную запутанность соотношения в ней самой пола и дара. В мифопоэтических описаниях всех трех встреч Цветаева смотрит на своих возлюбленных, пользуясь поэтическим инструментом – мужским глазом. Она женщина, но не так красива, какой следует быть женщине, и поэтому сама не является объектом любви. Более того, поэтический дар, которым она наделена, лишил ее возможности счастливой, взаимной любви, возмещенной, впрочем, ясновидением. Для нее эти три прелестные девушки – Ася, Татьяна и Надя – воплощения музы (даже с вымышленной Татьяной Лариной она впервые сталкивается во плоти – в школьной инсценировке), и, верная своей поэтической природе, она в них без памяти влюбляется. Однако эта любовь очевидно неосуществима: Цветаева – юная нескладная девица, иными словами, она и не мужчина, который мог бы их любить, и не настоящая женщина (которую можно любить – за красоту). Ее возраст, пол, внешность – все «не то».Однако ее любовь – это не просто легкомысленная девичья влюбленность или пресная сестринская привязанность. Цветаеву терзает страсть, какую может испытывать только прирожденный поэт, поэт, еще не знающий о своем призвании; это истинно поэтическая любовь, вдохновленная утратой и полной безнадежностью, как она определяет ее в «Моем Пушкине»:
«Пушкин меня заразил любовью.
Все три встречи Цветаевой – с Асей, Татьяной и Надей – вызывают именно такое безнадежное томление, порожденное утратой. Прелестная Надя умирает от чахотки в двадцать два года, и только после ее смерти юная Марина по-настоящему в нее влюбляется. Надвигающееся дезертирство Аси на «тот берег» брака пробуждает в Цветаевой любовь к ней, неотличимую от физической боли: «И, странно <…>, уже начало какой-то ревности, уже явное занывание, уже первый укол Zahnschmerzen im Herzen [зубная боль в сердце], что вот – уедет, меня – разлюбит <…>» (4: 230). Боль от смертельной пушкинской раны в живот – примета той же любви, как и скамейка, на которой не сидят Татьяна с Онегиным: «Скамейка, на которой они
Образцом для Цветаевой становится Татьяна – не поэт, а литературная героиня, воспитанная на литературе сентиментализма: «Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок одиночества» (5: 71). Ольга Питерс Хейсти убедительно показала, что «Цветаева подверстывает себя к Пушкину-поэту через Татьяну-читательницу»[78]
. Так Пушкин учит Цветаеву неразрывности связи между воображением и одиночеством:«<…> поймешь, что