Настоящая книга представляет собой исследование этих строгих паттернов мысли и формы, покорявших Цветаеву и высвобождавших ее поэтическое воображение. В самом деле, поэтическая деятельность Цветаевой, – которую, особенно в годы эмиграции (1922–1939), она воспринимала как освобождение от тягостной рутины домашнего быта, – удивительно напоминает духовное служение. Ее рабочая этика поражает и вдохновляет. Находясь временами в ужасающих условиях нищеты, с двумя маленькими детьми, с больным и слабовольным мужем, о котором приходилось заботиться, она каждый день вставала до рассвета, чтобы несколько часов, прежде чем проснутся домочадцы, писать. Таким образом ей удавалось на протяжении многих лет с поразительной регулярностью создавать один шедевр за другим. Как ни странно, Цветаева, вероятно, лучше себя чувствовала во внешне враждебных условиях. Сила ее темперамента заставляла ее охотно принимать вызовы жизни; Цветаева, как сама она однажды написала, отличалась «чудовищной выносливостью» (6: 153). В этой фразе удачно отразилось уникальное для Цветаевой соединение мужества и дерзкой напористости. Если ключ к ее поэтическому генезису – в сосуществовании двух противоположных стимулов, страсти и отказа, то ключ к ее поэтической силе – это казалось бы невозможное слияние неистовства и терпения.
Работая над этой книгой, я часто завидовала изумительной творческой энергии Цветаевой. Образ Цветаевой за письменным столом – локти будто вросли в деревянную плоскость, рука держит вес лба, пальцы отбивают ритм, перо бороздит бумагу, ее абсолютная погруженность в созвучия и сочетания слов – то и дело вставал перед моими глазами, когда я пыталась поддерживать в себе напряжение сосредоточенности и вдохновения, – как сама Цветаева ни на миг не отклонялась от своей поэтической цели. Однако осуществить это невозможно: поэтическая щедрость Цветаевой, ее полнейшая погруженность в свой поэтический мир, что бы ни происходило вокруг, не поддаются имитации. Я не смею претендовать и на то, что до конца смогла понять все богатство и сложность поэтического мышления Цветаевой, которое, как плод всякого истинно гениального сознания, неисчерпаемо. И все же надеюсь, что мне удалось в этой книге осветить очертания сложной – и, должна признать, порой труднодоступной – поэзии Цветаевой и сделать это по-новому, без оглядки на готовые мнения и теории. Если на страницах этой книги Цветаева вновь оживет для читателя во всей своей озадачивающей парадоксальности – моя цель достигнута.
Посвящаю моим сыновьям
Да разве единица (какая угодно) может дать сумму? Качество другое. Иное деление атомов. Сущее не может распасться на быть имеющее.
В другом человеке мне принадлежит лоб и немного груди. От сердца отступаюсь легко, от груди – не отступлюсь. Мне нужен звучащий свод. Сердце звучит глухо.
Боюсь, что Одиночество
Есть Зодчий наших душ
Введение
По канату поэзии
Что, голубчик, дрожат поджилки?
Все как надо: канат – носилки.
Разлетается в ладан сизый
Материнская антреприза.
Там, на тугом канате,
Между картонных скал,
Ты ль это как лунатик
Приступом небо брал? <…>
Помню сухой и жуткий
Смех – из последних жил!
Только тогда – как будто —
Юбочку ты носил.
Если б Орфей не сошел в Аид
Сам, а послал бы голос
Свой <…>
Эвридика бы по нему
Как по канату вышла…
Что значит для женщины быть великим поэтом, вдохновенным поэтом, трагическим поэтом, гениальным поэтом? Вопрос лишь кажется простым – многообразие возможных ответов далеко выходит за рамки гендерной проблематики и затрагивает поэтический язык, образную систему, форму, жанр, эстетику, мифопоэтику, метафизику, этику и так далее. Феминистская критика находит проблематичной саму категорию «гений»: эта категория восходит к мифологии романтизма, подразумевающей поэта-мужчину, и, следовательно, исключающей из литературного канона женщину[17]
. Вопрос, конечно, не в том, может ли женщина быть замечательным писателем, – мифы о вдохновении мужчины-гения посещающей его женщиной-музой, или, по выражению Роберта Грейвза, «Белой Богиней», просто не предполагают того, что поэтом может быть