Цветаева — проницательный читатель и читатель-поэт, она, несомненно, осознает серьезность положения Рильке, хотя, возможно, не понимает, сколь мало времени ему осталось. Необычная легкость, с какой она примиряется с неожиданным прекращением переписки с Рильке, свидетельствует о сострадании к его физическому состоянию; единственная предпринятая ею попытка восстановить канал связи — это безнадежный, слабый зов в глухой пустыне обступившей их смерти: «Ты меня еще любишь?» [Ob Du mich noch liebst?][251]
. Эта последняя мольба отражает скорее смирение, чем протест. Таким образом, если интерпретировать те планы будущей встречи двух поэтов, к которым постоянно возвращается Цветаева, в свете ее знания о скором уходе Рильке, они оказываются частью ее поэтического бунта против реальности, против смерти, против всяческих «нет» и всех видов ограничений. В двух ее последних письмах к Рильке можно обнаружить множество мест, проникнутых крепнущей уверенностью в его скором уходе. В письме от 14 августа она просит его уверений в реальности будущей встречи: «Скажи: да, чтоб с этого дня была и у меня радость — я могла бы куда-то всматриваться (оглядываться?). <…> Прошлое еще впереди…»[252]. Эта путаница грамматических и жизненных времен — признак фантастичности их совместных планов. В последнем письме к Рильке (от 22 августа) Цветаева также внезапно переходит от обсуждения практических аспектов поездки («Поезд. Билет. Гостиница. (Слава Богу, визы не надо!)»[253]) к признанию в неверии в ее реальность: «И… легкая брезгливость. Нечто уготованное, завоеванное… вымоленное [vorbereitetes, erobertes… erbetteltes].Возможно, именно разящая точность этого пророчества удержала Рильке от ответа: понимая, что их встрече в конце концов не суждено состояться, он, как представляется, захотел избежать грусти, причиняемой неосуществимыми надеждами, и предпочел провести свои последние дни и месяцы в состоянии насколько это возможно близком к покою. К тому же, при столь плохом состоянии его здоровья умственное и физическое напряжение, которого требовало продолжение переписки с Цветаевой, по-видимому, оказалось ему уже не под силу. То обстоятельство, что в последние месяцы своей жизни он вообще писал необычно мало, подтверждает предположение о том, что творческий труд его утомлял; собственно, он несколько раз прямо говорит об этом в письмах Цветаевой: «…жизнь до странности отяжелела во мне, и часто я не могу ее сдвинуть с места; сила тяжести, кажется, создает новое отношение к ней, — я с детства не знал такой неподвижности души <…>»[255]
. Это признание возникает в контексте извинений Рильке за задержку с ответом на письмо Цветаевой (полученное почти тремя неделями ранее); так исподволь он готовит ее к надвигающемуся моменту, когда его ответы прекратятся окончательно. И все же, когда письма Рильке перестают приходить, Цветаева, с ее неуверенностью в себе (в плане личных отношений), начинает думать (о чем явно свидетельствует ее последняя безнадежная открытка), что она чем-то его обидела; ей легче считать так, чем открыто признаться себе, что он умирает. Когда 29 декабря Рильке действительно не стало — что разом разбило ее болезненное нежелание признать очевидное — известие об этом событии, которого она давно страшилась, приходит почти как облегчение. Ибо оно разрешает ее сомнения: теперь она понимает, что Рильке не писал ей не потому, что не«Нет» становится поэмой: «Попытка комнаты»
Для Цветаевой смерть — поэтическая метафора, в которой заключена тайна ее союза с Рильке. Смерть — это творческий дар, подлинный лик ее музы, апогей ее трансгрессивных устремлений в потустороннее. Однако смерть — это также реальный факт, грозящий навсегда вырвать Рильке из сферы ее досягаемости. Смерть способна разрушить ее поэтическое «я» вместе со всем, что она любит и чего желает, и от этого нет спасения. Процесс постепенного примирения Цветаевой с этим последним, реальным аспектом смерти — главным образом через исследование метафизических возможностей первого, метафорического аспекта — определяет не только ее переписку с Рильке, но и поэму «Попытка комнаты», которая в основном была написана во время первого перерыва в переписке двух поэтов (с конца мая по начало июня 1926 года), когда Цветаева пыталась примириться с осознанием факта смертельной болезни Рильке.
После смерти Рильке Цветаева в письме к Пастернаку изложила сложную психологическую предысторию этой поэмы: