Помню, она позвала меня к себе, сказав, что хочет познакомить с только что приехавшим в Берлин её мужем Сергеем Эфроном. Я пришёл. Эфрон был высокий, худой блондин, довольно красивый, с правильными чертами лица и голубыми глазами… В нём чувствовалось хорошее воспитание, хорошие манеры. Разговор с Эфроном я хорошо помню. Эфрон весь был ещё охвачен белой идеей, он служил, не помню уж в каком полку, в Добровольческой армии, кажется, в чине поручика, был до конца – на Перекопе. Разговор двух бывших добровольцев был довольно странный. Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что всё было неправильно зачато, вожди армии не сумели сделать её народной и потому белые и проиграли. Теперь – я был сторонником замирения России. Он – наоборот, никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасла честь России, против чего я не возражал: сам участвовал в спасении чести. Но конечной целью войны должно было быть ведь не спасение чести, а – победа. Её не было. Эфрон возражал очень страстно, как истый рыцарь Белой Идеи. Марина Ивановна почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побеждёнными белыми. В это время у неё был уже готов сборник „Лебединый стан“…»
[30]Эти воспоминания Романа Гуля в свете нашего повествования очень важны, ибо показывают, что, оказавшись в эмиграции, Эфрон поначалу был «охвачен Белой идеей», но отнюдь не разочарован в ней, как некоторые пытаются в этом убедить. По крайней мере – поначалу.
И всё же Эфрон угнетён. Угнетён и унижен. Правда, другим. В «русском Берлине» любой чих распространялся со скоростью звука: на бульваре Курфюрстендамм чихнул – на Прагерплац вздрогнули. С той же предательской скоростью до Эфрона дошли слухи об очередном романе жены уже здесь, в Берлине. На этот раз – с издателем «Геликона» Абрамом Вишняком.
Начавшаяся было возрождаться прерванная семилетней разлукой семейная идиллия начинает рушиться. В глазах Сергея появляется пустота: он по-прежнему одинок. Прожив в Берлине две недели, Эфрон уезжает в Прагу. Пришибленный и отчаявшийся. Вновь обманутый…
Берлинский период жизни Марины Цветаевой продлится недолго – до поздней осени 1922 года.
Ариадна Эфрон: «Маринин несостоявшийся Берлин. Не состоявшийся потому, что не полюбленный; не полюбленный потому, что после России – прусский, после революционной Москвы – буржуазный, не принятый ни глазами, ни душой: неприемлемый. В капитальности зданий, традиционном уюте кафе, разумности планировки, во всей (внешней) отлаженности и добротности города Марина учуяла одно: казармы.
Дождь убаюкивает боль.Под ливни опускающихся ставеньСплю. Вздрагивающих асфальтов вдольКопыта – как рукоплесканья.Поздравствовалось – и слилось.В оставленности светозарной,Над сказочнейшим из сиротствВы смилостивились, казармы!..»[31]После Берлина будет Прага…
* * *
В отличие от немцев или, скажем, тех же французов, которые русских просто терпели,
чехи, лишь вчера обретшие независимость, относились к эмигрантам намного теплее своих соседей. По крайней мере – тогда. И дело даже не в славянской привязанности, а в нечто другом – например, в русофильских настроениях в чешских высших кругах.