Брянский вокзал — за молоком — 5 1/2 утра по старому. Небо в розовых гирляндах, стальная (голубой стали) Москва-река, первая свежесть утра, видение спящего города. Я в неизменной зеленой крылатке, — кувшин с молоком в руке — несусь.
Ах, я понимаю, что больше всего на свете люблю себя, свою душу, которую бросаю всем встречным в руки, и тело <над строкой: шкуру>, которое бросают во все вагоны 3-го кл<асса>. — И им ничего не делается!
Чувство нежнейшей camaraderie[39]
— восторга — дружеского уговора.Такое чувство — отчасти — у меня есть только к Але.
— Анна Ахматова! Вы когда-нибудь вонзались, как ястреб, в грязную юбку какой-нибудь бабы[40]
— в 6 ч. утра — на Богом забытом вокзале, чтобы добыть Вашему сыну — молоко?!Марина убеждена в гениальности Али, став ее Эккерманом.
Кстати, МЦ о Гёте:
Гёте. В полной простоте сердца, непосредственно от его «Wahrheit und Dichtung»[41]
и книжечки Эккермана: где его пресловутый холод, божественность, равнодушие к миру.От первых лет жизни до ее последнего дня: любовь ко всем и всему (кажется, немножечко больше ко всему, чем ко всем!), ненасытность этой любви, простота, ясность, страстность: человек до конца, — настоящий мальчик (следов<ательно> — гениальный!), настоящий юноша, настоящий Mann im Mdnnesalter[42]
(поездка в Италию), настоящий — как закат солнца — старик.С Гёте перемудрили. Чтобы говорить о Гёте нужно быть Гёте — или Беттиной (мной).
Судя по иным высказываниям Али, зафиксированным матерью, дочь если не цитирует, то побуквенно-позвуково воспроизводит мысли или фразы матери: «Мама! Знаешь, что я тебе скажу? Ты душа стихов, ты сама длинный стих, но никто не может прочесть, что на тебе написано, ни другие, ни ты сама, — никто». Даже характер дифирамба — от нее, от самопохвал МЦ.
Невозможна эта фраза в устах шестилетнего ребенка:
— Марина! Это ужасно! Когда я хочу сказать «Роза Танненбург»[43]
, мне все всплывает та — большевистская — Роза!Так что авторство Али — несколько условно.
Не все просто, Марина признается себе: «Тяготение к мучительству. Срываю сердце на Але. Не могу любить сразу Ирину и Алю, для любви мне нужно одиночество. Аля, начинающая кричать прежде, чем я трону ее рукой, приводит меня в бешенство. Страх другого делает меня жестокой».
У Али — своя влюбленность. В чем-то она повторяет Асю материнского детства, становясь вторым «я», альтер эго Марины. 3 ноября Аля пишет Юрию Завадскому «письмо неведомо кому»: «Я Вас люблю и может быть Вы тоже полюбите меня. Я думаю, что Вы крылатый. Вы будете мне сниться. Ночью Вы обнимете меня Крылами (большое К., Марина!) <…> Кто мы с мамой — Вы сами узнаете. <…> Вы охраняете всех. Я никогда никому не скажу о Вас». Как видим, и в любовных признаниях маленькая Ариадна Эфрон — верная ученица своей матери. Да и письмо-то это — по сути к Марине.
Студийцы зачастили в Борисоглебский к МЦ. А там — шаром покати. Где наша не пропадала, богема непритязательна. Впрочем, Марина не ощущает себя богемой: ей, например, не все равно, как выглядят ее башмаки. Льется не вино, льются речи без закуски. «За 1918–1919 г. я научилась слушать людей и молчать сама». Дом можно не прихорашивать да и не убирать. Другое дело — дети, дочери, которых надо кормить. Обе болеют, особенно младшая — Ирина.
Стрекочет синематограф действительности, мелькают кадры черно-белые.
Мальчишка на Казанском вокзале, завидя мчащуюся Марину с Ириной на руках, кричит:
— Монах ребенка украл!
Аля — после купания — говорит:
— Марина! Если бы совсем не было хлеба, я бы была сыта купанием.
Аля находит на старинных камнях церкви Покрова в Филях четырехлистник клевера, Марина кладет листок в записную книжку — засушить, рождается стих: