"…я вся так в С<ереже>, что духу нет подымать отношения. Все, что не необходимо, — лишне. Так я к вещам и к людям… Я вообще закаменела, состояние ангела и памятника, очень издалека. Единственное мое живое (болевое) место — это С<ережа>. (Аля — тот же С<ережа>). Для других (а все — другие!) делаю, что могу, но безучастно. Люблю только 1911 г<од> — и сейчас, 1920 г<од> (тоску по С<ереже> — весть — всю эпопею!). Этих 10-ти лет как не было, ни одной привязанности. Узнаешь из стихов. Любимейшие послать не решаюсь, их увез к С<ереже> — Э<ренбург>. Кстати, о Э<ренбурге>: он оказался прекрасным другом: добрым, заботливым, не словесником! Всей моей радостью обязана ему. Собираюсь. Обещают. Это моя последняя ставка. Если мне еще хочется жить здесь, то из-за С<ережи> и Али, я та'к знаю, что буду жить еще и еще. Но С<ережу> мне необходимо увидеть, просто войти, чтоб видел, чтоб видела. "Вместо сына", — так я бы это назвала, иначе ничто не понятно".
— О М<оскве>. Она чудовищна. Жировой нарост, гнойник. На Арбате 54 гастр<ономических> магазина: дома извергают продовольствие. Всех гастр<ономических> магаз<инов> за последние три недели 850… Люди такие же, как магазины: дают только за деньги. Общий закон — беспощадность. Никому ни до кого нет дела. Милый Макс, верь, я не из зависти, будь у меня миллионы, я бы все же не покупала окороков. Все это слишком пахнет кровью. Голодных много, но они где-то по норам и трущобам, видимость блистательна".
В конце письма, обещая Волошину, что они с сестрой постараются помочь ему и Елене Оттобальдовне, Цветаева приводит характерную для нее "формулу":
"Живя словом, презираю слова. Дружба — дело". Живая Цветаева, поэт и человек, как всегда — "нараспашку", во всех контрастах своих черт. Беспощадно-искренна, безжалостно-правдива, бескомпромиссна: никаких скидок, ни при каких обстоятельствах — богатым, сытым, раз рядом — голодный. Живая Цветаева во всем апофеозе своей непримиримой антибуржуазности — прирожденного свойства всякого истинного художника… Если омерзительные черты жиреющего мещанства повергали в депрессию и отнимали творческие силы у Александра Блока, то у Цветаевой эти силы, напротив, только прибывали и направлены были не вовне, а внутрь: в мир души и страстей поэта. По-прежнему далека она от реальности, какие бы формы та ни принимала. В этом ее радость и горе, ее слепота и зрячесть ("Всё вижу — ибо я слепа…")… И — пути поэта неисповедимы! — торжественная архаизация стиха, не связано ли это новое свойство цветаевской лирики со все большим оттолкновением, отлетом поэта в романтическую высь — прочь от этой жизни, которая мнится все более уродливой?..
В конце ноября 1921 года Цветаева вернулась к начатому в августе реквиему Александру Блоку. Вероятно, миновал некий срок, когда потрясение высвободило в ее душе силы для полногласного отзыва. Но и жизненные обстоятельства способствовали этому. Осенью 1921 года Марина Ивановна подружилась с московскими друзьями Блока, в чьем доме он находил приют и поддержку, когда приезжал в Москву выступать весною 1920 и 1921 годов. Это были супруги Коганы: Петр Семенович, историк литературы, профессор, популярнейший и добрейший человек, и его жена, Надежда Александровна Нолле, давняя и горячая поклонница Блока. Можно себе представить, с каким волнением делилась Н. А. Нолле с Цветаевой после смерти Блока своими воспоминаниями: о том, как Блок, сильно недомогающий, полубольной, пробыл в Москве в свой последний приезд в мае 1921 года…