В декабре же Цветаева переводила поляков: "Оду к молодости" Мицкевича (в ноябре); в записи она упоминает, что Мицкевича просил журнал "Красная новь"; Адама Важика — "Радость советская", Юлиана Пшибося — стихотворения "Бегство", "Материк", "Горизонт".
Год подходил к концу. Итоги были жалкими: в печати не появились ни баллады о Робин Гуде, ни немецкие народные песни, ни стихотворения Ивана Франко. В журнале "Интернациональная литература" были напечатаны лишь болгары и стихи Ондры Лысогорского — меньше одной десятой переведенного. Марина Ивановна рассказывала Липкину, что ей предложили редактировать перевод на французский — эпизода из калмыцкого эпоса "Джангар", и она советовалась с ним.
Она была в волнении и в хлопотах еще с ноября: Алю готовили к этапу в ссылку: мать собирала ей теплые вещи. Она просила Кванину помочь добыть шерстяной ватин и полушубок, — понимая, что Сергея Яковлевича тоже скоро отправят, — ведь и так уже там удивлялись "долгости его московского пребывания". Давно, впрочем, она уже начала готовиться к этому: сушила дома овощи, летом — на солнце, разложив на газете, зимой — на радиаторе.
Да, впереди был полный мрак: неумолимо должна была разрушиться даже та односторонняя трагическая связь Марины Ивановны со своими, которая существовала. Передавая деньги в окошко, она по крайней мере знала, что Сергей Яковлевич и Аля — живы, что они — в той же самой столице, которая "извергает" всю семью.
А немилостивая к поэту столица, словно живое существо, порой провоцировала на мимолетные ностальгические воспоминания. О той самой "Douce France" — "нежной Франции". В фонарях Покровского бульвара Марина Ивановна с "растравой" узнала… "ванвские фонари — тот угловой ночной сад с тонким свистом вроде Эоловой арфы…" — и родились строки неоконченного стихотворения: "Так ясно сиявшие До самой зари — Кого провожаете, Мои фонари?.. Небесные персики Садов Гесперид…"
"Москва меня не вмещает"… А может, лучше жить вовсе не в Москве? Вот освободят мужа и дочь (???) — и, может быть, поселиться где-нибудь на юге, на берегу моря, в маленьком городе, например, в Симферополе или Феодосии?.. Тем более, что Сергею Яковлевичу после освобождения (???) нельзя будет жить в Москве… Своими раздумьями Марина Ивановна делилась с Алиной подругой Ниной Гордон, которой симпатизировала и вполне доверяла.
Конец года преподнес еще один сюрприз: Цветаевой сообщили о рецензии Зелинского. Итак, он, поклонник поэзии, беседовавший в Голицыне с нею и с Муром о стихах, оказался предателем, нанес удар в спину. "Между нами говоря, он совершенно прав, — утешал себя Мур, стараясь быть взрослым и будучи не в силах даже представить, какая подлость содержится в рецензии, которую он не видел и знал лишь, что критик "сказал что-то о формализме". — "И конечно, я себе не представляю, как Гослит мог бы напечатать стихи матери — совершенно и тотально оторванные от жизни и ничего общего не имеющие с действительностью. Вообще я думаю, что книга стихов — или поэм — просто не выйдет. И нечего на Зелинского обижаться, он по-другому не мог написать рецензию. Но нужно сказать, к чести матери, что она совершенно не хотела выпускать такой книги, и хочет только переводить". Так записал Мур в дневнике 23 декабря.
А Марина Ивановна, встретив 25 декабря в редакции "Интерлитературы" знакомого, читавшего и чтившего ее стихи, пожаловалась на обвинение "в формализме". И, услышав слова собеседника о том, что у нее нет ни одной строки, которая не была бы продиктована "какой-нибудь мыслью или чувством", удовлетворенно записала:
"Вот — аттестация читателя".
Но ее читатель, она знала, появится, когда ее уже не будет на свете.
А сейчас надо было — "Доживать — дожевывать Горькую полынь…"
Тридцать первого декабря Марина Ивановна с Муром были в Мерзляковском: единственном уголке, где, в обществе Елизаветы Яковлевны Эфрон и Зинаиды Митрофановны Ширкевич, немного отогревалась изболевшая душа поэта…
Уход (январь 1941-31 августа 1941)
Последняя Москва