Вообще, сказать честно, к тому времени я любил его куда больше, чем родного отца. Я и до сих пор помню его лучше. И не могу быть уверенным, что все-таки не приписываю отцу черты Публия, такие привычные мне позднее. Мне не с кем сверить мои воспоминания о предыдущей итерации Марка Антония.
Даже сейчас я пишу "Публий", а в мыслях моих, в том, что предшествует движению руки пробивается иногда "папа". Публий видел куда больше, чем мой родной отец: мои первые любовные трагедии (и комедии), первые серьезные мысли и идеи, первые настоящие вещи, происходившие со мной, наконец, я шел к Капитолию вместе с ним, и вместе с ним я совершал жертвоприношение перед очагом, когда пришло время становиться взрослым.
Так что вот так.
Ладно, что уж там, уже и сирийские проститутки его умерли или стары, как Рим. Давно это дело поросло травой, и пока не будем его потрошить.
Наверное, я просто не хочу говорить о тогдашнем Гае. Но если я взялся писать о нас, то нельзя не сказать о том, что стало с Гаем.
После болезни он весьма изменился. И до того не отличался он солнечным и жизнерадостным характером, а теперь стал мрачнее и гневливее прежнего. Сначала мы думали (особенно мама), что это пройдет. Но приступы его ярости (а во время них он становился поистине чудовищем: зубы его клацали, на губах пузырилась, будто кипела, слюна) не прекращались, наоборот, они учащались.
Его могло вывести из себя все, что угодно: неосторожное слово, разбитое блюдце, пара минут опоздания. И если я над этими его приступами смеялся, а ты пытался успокоить Гая, то мама — она боялась. И, я видел, боится Публий. Сначала родители пытались его наказывать, но это не помогало — Гай себя не контролировал. И это ставило под вопрос его будущее. Ребенок, в приступе ярости кидающийся на прислугу, швыряющий вещи и все такое, это забавно. Во всяком случае, я думал так сначала, пока не увидел, какое страдание причиняют Гаю эти приступы.
Да, словом, ребенок, который делает странные вещи заслуживает порицания или жалости, но взрослый найдет свою смерть, если не сумеет контролировать себя. Разрушения, причиняемые Гаем, были неприятны, но куда страшнее — мысль о его будущей судьбе.
Даже я перестал смеяться над ним, потому что как-то, когда Гай накинулся на меня, кусаясь и царапаясь, будто фурия, я, взяв его за голову, увидел безумное страдание и отчаяние в его глазах. Только один раз я видел у человека такой же взгляд. У эсседария на играх, который не сумел справиться со своей колесницей, запряженной львами. Он не мог заставить больших кошек повиноваться ему и знал, что киски и пятнышка крови от него не оставят буквально сейчас.
Вот такой же взгляд. В остальном мире мне более не встречалось ужаса и отчаяния именно этого толка.
Но, признаюсь честно, больше всего меня пугали все-таки не приступы ярости Гая, а выхолощенность и безразличие, которые охватывали его между ними. Скажу тебе так, Солнце, я даже ждал, когда нашу Луну в очередной раз накроет красная пелена.
Потому что тогда Гай выглядел, да, чудовищным, да, испуганным, да, отчаянным, но живым.
А между этими ужасами он становился тенью самого себя, тем самым дыханием, образом, которых я так боюсь в связи с приближающейся смертью.
Орфей не захотел бы вытаскивать такую Эвридику, нет.
Орфей бы оставил ее там ради своей бессмертной любви.
Нет, пойми правильно, я никогда не думал, что Гаю стоило умереть. Но я безмерно скорбел о серьезном, мрачном, но живом мальчике, который оставил нас.
В основном, Гай проводил свободное время, сидя в своей комнате или в атрии. И в атрии он хотя бы рассматривал мозаику, иногда ковыряя ногтями смальту. В комнате же он смотрел в не разрисованный потолок, холодную пустоту белизны.
Ему ничего не было интересно. Глаза его стали еще больше и еще страннее, и, кажется, еще темнее. Когда мы с тобой звали его играть, или пойти куда-нибудь или, о боги, поделать хоть что-нибудь, он только качал головой и смотрел на нас долгим и непонятным мне взглядом.
Иногда он говорил:
— Я не хочу.
Иногда говорил:
— Спасибо.
Еще мог выразить согласие кивком или покачать головой, вот, собственно, и все. Маленький призрак.
Мы с тобой пытались его расшевелить, вместе и по отдельности, но у нас ничего не выходило. Даже разозлить его специально не выходило, он смотрел куда-то сквозь нас, словно мы были прозрачные.
Я думаю, может, в те времена мы и были для него прозрачными. Но что он тогда видел? Ты наверняка спрашивал его, а я — нет, и теперь, опять же, я сожалею.
Может, я что-то понял бы сегодня, если бы спросил Гая об этом тогда. Думаю, я боялся даже не ответа, а отсутствия ответа.
Бедный наш Гай, правда? В итоге все с ним более или менее наладилось, от этой мысли боль уходит, но стоит вспомнить того маленького отчаянного Гая, и она возвращается.