Бялик, разгуливая никем не потревоженный, разве что собственными внутренними демонами, по улицам Тель-Авива в сумеречной британской Палестине, уже не видел необходимости обличать пассивность евреев или идеализировать алию[33], а точнее — переводить собственные пылкие образы на язык литературы. На самом деле его муза умолкла еще до переезда в Тель-Авив, но можно лишь гадать, не воспринял ли Шагал судьбу Бялика как предостережение или подтверждение того, что лучше оставить Палестину в области мечты, как нечто, связанное с далеким библейским прошлым: отказ Бялика от сочинительства вполне мог навести на мысль о том, что за чрезмерную вовлеченность в повседневные нужды Земли обетованной придется заплатить дорогой ценой.
Агнон[34] как-то сказал в беседе с Солом Беллоу[35], что, если бы романы того не перевели на иврит, их ждало бы туманное будущее, хотя весь мир считает иначе. Определенно должно быть какое-то объяснение, почему картины и рисунки Шагала, сделанные во время его поездки в Палестину, так банальны и крайне неубедительны. Взять хотя бы его традиционное и скучное изображение Стены Плача (1932), где несколько молящихся кажутся совсем крошечными и незначительными рядом с огромными желто-коричневыми камнями, — одного взгляда на это полотно достаточно, чтобы понять, что в Иерусалиме Шагал отбросил все, что придавало его живописи живость и очарование: все яркие краски будто вытравлены с холста, а человеческие фигурки — почтительно-приземленные. Словно жизнь в ишуве — то есть жизнь евреев в подмандатной Палестине до образования Государства Израиль — показалась Шагалу ужасающе провинциальной, а ведь именно от провинциальности он незадолго до того бежал без оглядки. Поэтому, вместо того чтобы воплотить в своей изысканной стилистике мир преобразований и перемен, который он видел вокруг, как это сделал, например, Реувен Рубин[36], художник родом из Румынии, переехавший в Палестину в 1922 году, Шагал почему-то предпочел писать открыточные «виды» — стену, интерьер синагоги в Цфате, гробницу Рахили — в спокойной консервативной манере, без вызова, без провокации, словно боялся кого-то обидеть или задеть, однако в результате исчезло самое главное — то, что составляло суть его живописи.
Автопортреты, портреты и пейзажи Реувена Рубина, выполненные в тот же период, когда Шагал путешествовал по Палестине, пышным красочным лиризмом чем-то напоминают работы Шагала — особенно картина «Жених и невеста», где овца (еврейский единорог?) неожиданно выходит на балкон в Тель-Авиве и кладет голову на колени невесты Рубина Эстер, которая изображена с огромным букетом цветов, а сам Рубин, с палитрой и кистью в руке, любуется волнами в порту Яффы. Если бы Шагалу в Палестине дано было, как иммигранту, ощутить внутреннюю свободу и страсть к вновь обретенной родине, вместо того чтобы снисходительно поглядывать вокруг взглядом туриста, может, он и создал бы там что-нибудь поразительное. Но для Шагала Средиземное море билось о французские берега.
Что же касается британцев в Палестине, Шагал, похоже, их почти не замечал, и они отвечали тем же. В одном из писем Шагала говорится, что Эдвин Сэмюэл (сын сэра Герберта Сэмюэла, первого представителя британского доминиона в Палестине) пригласил его осмотреть так называемую мечеть Омара — правда, эта достопримечательность оставила Шагала равнодушным. Однако я не обнаружил никаких упоминаний о Шагале в мемуарах Эдвина «Жизнь в Иерусалиме», хотя в этой книге представлена, например, любопытная фотография Джорджа Бернарда Шоу, сделанная в 1930 году: писатель вытирает полотенцем ноги на берегу Галилейского моря.
Рассказы о поездке Шагала в Палестину сильно различаются. Вернувшись в Париж, Шагал дал интервью, в котором восторженно отзывался о кибуцах («Мне даже захотелось там пожить»), о солнечной атмосфере Тель-Авива, дышащего юным задором, о пронизанном духовностью Иерусалиме, где перед его мысленным взором вновь предстал «Христос — поэт и пророк». В Иерусалиме, как ранее в Витебске, Шагал сетовал на «схизму», отделившую Христа от еврейского народа. Другие его знакомые отмечали, что Шагал чувствовал себя легко и непринужденно с местными жителями, говорившими на идише (их было немало), а в среде тех, кто общался между собой на иврите, чувствовал себя неловко. Принято считать, что поездка произвела на него сильное впечатление, однако в своей книге «Букет воспоминаний» Эстер Рубин, которая путешествовала по стране вместе с мужем Реувеном и Шагалом, рассказывает, что «Шагала, похоже, не очень-то интересовал Эрец-Исраэль». Показательно, что перед отъездом Шагала в Париж Реувен Рубин предложил ему обменяться картинами, «как водится у художников». Но Шагал отказался. В то время Тель-Авив был небольшим городом с населением в 50 тысяч жителей. Может, работы Реувена Рубина, на взгляд Шагала, отдавали провинциальностью? Или же рядом с превосходной живописью Рубина палестинские опыты Шагала предстали в невыигрышном свете?