Зал большого ресторана полон веселого и шумного люда, который перебранивается между собой и напивается; небольшой оркестр, составленный из одних девушек, одетых в белое с длинными желтыми лентами, гонит с эстрады волны бурной музыки, теряющиеся в смешанных звуках шумного зала. В глубине за столиком сидит пара влюбленных, которые все время друг другу улыбаются и мало едят. С шумом вылетает пробка, и шампанское пенится. Он поднимает бокал и шепчет ей, обдавая горячим, пламенным взглядом:
– Сто раз, как сегодня, праздновать Рождество вместе с тобою!..
А затем она уже одна в убогой комнате, освещенной одной свечой, воткнутой в горлышко бутылки; она тихо плачет: ее дочь больше уже не принадлежит ей, ее отнял отец ребенка, чтобы удалить девочку от развратной жизни, которую ведет ее мать… Неправда!.. Чтобы не умереть с голоду и ей, и ребенку… Что она должна была сделать? Ее девочка…
Я вздрагиваю, как от холода.
Эта девочка?!.. она моя… какая она была маленькая… два года и два месяца… на ней была красненькая юбочка, голубая мантилья с капюшоном, белые рукавички; в капюшоне она походила на гномов из немецких сказок… Она дала себя взять за руку и увести без сопротивления, улыбаясь… она и меня видела улыбающейся… Я улыбалась, как мертвая, глазами, которые внутренне плакали.
Я почувствовала на шее чью-то руку и услыхала чей-то голос:
– Маркетта, гей! Я уже с полчаса спрашиваю, хочешь ли ты кусочек panetton?
Это мой кавалер.
Ничего не отвечая ему, я поднялась и ушла.
Мадам Адель последовала за мной.
– Послушай, Маркетта, ты себя вела ужасно невежливо; молчала, словно мумия!
– Извините, я себя плохо чувствую.
– Что у тебя, морская болезнь? Ты имеешь вид новобранца в его первый день его в казарме… Куда ты сейчас идешь?
– К себе.
– Как? И оставляешь компанию? Я окажусь в глупом положении! Не думаешь ли ты, что он пришел сюда только затем, чтобы откушать?…
– Кто это – он?
– Хозяин, дура! Как ты этого не понимаешь!
– И отлично, обслуживайте его сами: мне все равно!
Я вошла к себе и бросилась в постель, вся дрожа от холода; зубы мои судорожно сжались, глаза словно жгло, и я их закрывала. Я хотела ни о чем больше не думать…
Чье-то рыдание нарушило тишину комнаты: одним прыжком соскочила я с постели и с невыразимым страхом стала напряженно прислушиваться.
Из соседней комнаты, где жила Надин, снова донеслись звуки заглушенного плача.
И там кто-то плачет, кто-то так же страдает. Я вышла в коридор и толкнула дверь, которая была чуть прикрыта.
Там на полу, на ковре, с прислоненной к креслу головой, лежала Надин.
– Надин!
Она не отвечала. Руки ее лежали на груди, и одна из них конвульсивно сжимала какую-то карточку; я осторожно повернула ее и посмотрела: девочка.
Мое сердце переполнилось тоскливым отчаянием, и я бросилась на колени возле нее.
– Надин!
Она повернула ко мне свое мокрое от слез, измазанное пудрой лицо; я смотрела на нее с такой нежностью, какую только она одна могла понять.
– Но она умерла… я не была бы здесь…
Это говорила она, но мне казалось, будто я сама это сказала.
Разве это не то же, как если бы и моя дочь умерла? А если она действительно умерла?.. Боже!.. Нет, нет, нет, она не могла умереть, не могла… Увидеть ее!.. Обнять!..
Эта мысль чуть не свела меня с ума; я, вероятно, громко произнесла эти вызванные ужасом слова.
Надин приподнялась:
– И у тебя тоже?
Мы обнялись и крепко прижались друг к другу; в этом объятии каждая из нас обнимала свою малютку, и в наших слезах излилась измученная, исстрадавшаяся душа двух потерянных матерей.
Надин успокоилась первая и уснула; ее лицо и волосы были в беспорядке, и она выглядела постаревшей лет на двадцать; из груди ее по временам вырывался глубокий вздох, похожий на детский.
Снизу доносились полузаглушенные звуки вульгарной польки.
Танцы начались с ужасным шумом, и моя комната казалась мне уютной и спокойной.
Я еще чувствую себя несколько возбужденной.
Сажусь писать и пишу с некоторой лихорадочностью.
Шум мало-помалу утихает. Все расходятся по своим комнатам, и слышно, как под их тяжелыми шагами скрипит паркет.
Кто-то осипшим от шампанского голосом напевает, проходя по коридору:
Это Полетта, которая, по-видимому, вела на буксире «хозяина».
А затем воцаряется полное молчание.
Я схожу вниз, чтобы рассеяться. На площадке лестницы слышатся равномерное покачивание маятника и ускоренное – какой-то постели: любовь опережает время!
Стол в салоне еще не убран и отодвинут к стене, чтобы освободить место танцующим; тут и там опрокинутые бутылки, скомканные салфетки, недопитые бокалы: создается впечатление банкета, прерванного внезапной катастрофой, заставившей разбежаться пировавших.
Кто-то храпит.
Я оборачиваюсь: на одном из диванов лежит мужчина, расстегнутый, без воротника и без сапог: опьянение и сон не дали ему времени оправиться после объятий и оставили на нем печать животного.