Как и многие другие приезжавшие в Россию, Кюстин был поражен абсурдной монументальностью, несообразной чудовищностью всего, что делало правительство; он спрашивал себя: зачем этот символизм, что он должен утверждать? Навряд ли прошлое России, ведь оно слишком мелко и несчастливо, но отнюдь и не современность — незначительную и угнетающую. Оставалось только будущее. У столь обширных предприятий могло быть единственное оправдание — какой-либо грандиозный проект, обнимающий не одно лишь прошлое и настоящее и не одну только Россию.
Что же это такое? Здесь не находилось иного объяснения, кроме стремления к завоеваниям во имя идеологического прозелитизма и ради сокрытия и искупления внутренней несостоятельности. Именно такова, утверждал Кюстин, arriere-pensee всей российской политики. Люди совершенно бессознательно руководствовались этой arriere-pensee, и без ее понимания невозможно постичь Россию, а «ее история так и осталась бы для меня неразрешимой загадкой»39. Что такое, в конце концов, этот «Санкт-Петербург во всем его величии и грандиозности», если не «памятник, возведенный русскими их будущему могуществу?» [20]-40
Конечно, во времена Кюстина понимание идеи мирового господства, как сокровенного стержня российской политики, не представляло собой ничего нового. Уже в течение 350 лет у посещавших Россию европейцев возникали именно такие мысли и подозрения. Об этом говорил ему на пароходе и князь Козловский, у которого были на то свои объяснения. По его мнению, в давние времена Россия, как христианская страна, стояла между монгольскими ордами и христианской цивилизацией. Но сейчас положение переменилось. Сама она превратилась в полуазиатскую страну. После столетий татарского ига русские правители вдохновляются подсознательным желанием выместить его на других — и в своей стране, и за границей. Народ и государи привыкли отыгрываться на невинных жертвах, и это представлялось им свидетельством своей силы. Таким образом, теперь по отношению к Европе русские играют ту же роль, как прежде монголы для России, а место буфера между Европой и Азией перешло к полякам41.
Этот аргумент Козловского произвел на Кюстина глубокое впечатление, тем более, что сами русские подтвердили его справедливость. В Петербурге ему приходилось слышать такие мнения: «Европа идет по пути Польши — она обессиливает себя пустым либерализмом, но мы остаемся сильными именно благодаря нашей несвободе. Пусть таков наш жребий, придет время, и другие заплатят за наш позор»42.
Логика этого утверждения и собственная неспособность найти лучшее объяснение многому из увиденного наполнила Кюстина гнетущим чувством русской угрозы для Европы, которая, по всей видимости, утрачивает свои идеалы и традиции. Именно это, как мне кажется, вдохновило его на самое важное и красноречивое место в книге:
И Кюстин спрашивает себя: можно ли серьезно воспринимать такие мечтания? Что такое эта идея завоевания, которую он назвал «тайной жизнью России»?44 «То ли мираж, предназначенный для временного усыпления неразвитых народов, или, быть может, реальность будущего?»45. По его признанию, этот вопрос все время не давал ему покоя.