А потом, как это обычно и бывает, из-за стен своей тюрьмы, где у него, по сути, и не было выбора, маркиз де Сад вдруг увлекся Марией-Доротеей. Все это биограф маркиза Анри д’Альмера очень точно назвал «возрождающейся любовью, в состав которой входили в разных дозах благодарность и безделье». И она – эта возрождающаяся любовь – увлекала нашего героя. «Это был своего рода горчичник – отвлекающее средство».
В частности, в апреле 1781 года маркиз де Сад написал Марии-Доротее де Руссе:
«Нет, я никогда не прощу тех, кто предал меня, и не удостою их ни взглядом, пока я жив. Если бы мое дело продолжалось в течение полугода или даже года, и это было бы той ценой, которую я должен был бы за это заплатить, – да, тогда я, возможно, и забыл бы; но когда это подрывает как мой рассудок, так и мое здоровье, когда это навсегда покрывает позором меня и моих детей, когда, одним словом, это приводит – как вы увидите – к самым ужасным последствиям в будущем, те, кто каким бы то ни было образом приложили к этому руку – двуличные, лицемерные лжецы, которых я буду ненавидеть всем сердцем и душою до своего смертного дня.
Единственная, для кого я сделаю исключение – это моя жена, которая, как я знаю, также меня предала, однако она была введена в заблуждение тем, что говорили ей люди, и в противном случае никогда бы не сделала то, что она сделала – в этом я могу поклясться, сунув руку в огонь. Как видите, я полностью способен отдать ей в этом должное.
Методы, которые предлагают использовать по отношению ко мне, постыдны; они чудовищны; они недостойны. <…>
Заверяю вас, что если бы я мог это сделать, первый закон, который бы я установил, гласил бы, что президентшу следует приковать к столбу и сжечь на очень медленном огне».
А Мария-Доротея регулярно и весьма подробно излагала ему все новости о Лакосте и о людях, которых он знал. При этом она каждый раз умоляла его отказаться от брани в адрес правителей, ибо это может лишить его последней надежды на освобождение.
А потом их переписка стала приобретать все более и более пикантное направление. При этом мадемуазель де Руссе старалась казаться неприступной и на все откровенные признания маркиза отвечала шутками. С другой стороны, она вдруг перестала показывать получаемые и отправляемые письма Рене-Пелажи, и та тотчас же сообразила, что переписка приобрела интимный характер.
Маркиз поначалу, как мог, успокаивал свою жену. Вот, например, что он писал ей в 1782 году:
«Я твердо отказываюсь отвечать на скучные светские разговоры Милли Руссе. Как она вообще может сосредоточивать свой ум на такой чепухе? Я могу понять и даже нахожу забавным, что человек сознательно тратит свои умственные усилия на вопросы, отличающиеся некоторой пикантностью, <…> но я представить себе не могу, как можно проводить время, обсуждая горшки и кастрюли или другую кухонную утварь, или несчастного, который болен сифилисом, или все другие глупости, содержащиеся в плане, на который, без всякого сомнения, у мадам де Монтрей ушло добрых шесть недель, чтобы его сварганить, и столько же у бедняжки Руссе на то, чтобы его расшифровать, хотя ее таланты лежат на сотню лье в противоположном направлении. Таким образом, ее божественному письму номер 223 суждено полное забвение. Я опущусь до того, чтобы разобраться с этими низменными подробностями, как только окажусь на месте: до тех пор я не хочу даже думать о них».
В своих письмах к мадам де Сад он позволял себе рассуждать о нравственности и добродетели:
«Нравственность не зависит от нас самих, это неотъемлемая часть нашей основной сущности. А вот что действительно зависит от нас, так это возможность не травить собственным ядом других и заботиться о том, чтобы те, кто нас окружает, не только были защищены от боли и страданий, но, более того, чтобы они даже не знали об их существовании. <…>
Добродетели – это не то, что вы можете просто надевать на себя и снимать, как одежду, и в подобных вопросах человек не более свободен поступать сообразно моде, чем он свободен ходить с прямой спиной, если родился горбатым; так же, как человек способен втиснуть свои природные наклонности в рамки того или иного существующего мнения не более, чем он волен стать брюнетом, если родился рыжеволосым. Такова есть и всегда была моя философия, и я никогда от нее не отступлю».
А в отношении Милли он в 1782 года уверял жену:
«Я не стану лично писать Святой, которой этой осенью в ходе вечеров, которые я нахожу такими нескончаемыми и такими грустными, я, возможно, возьму на себя труд изложить несколько фривольных мыслей: кроме этого, ни строчки».
Но, несмотря ни на что, их переписка продолжалась, и мысли в ней содержались порой не столько фривольные, сколько крамольные и даже опасные. Например, 26 апреля 1783 года он написал мадемуазель де Руссе следующее: