«Наши предки, желая подогреть читательский интерес, вводили в сочинения свои различного рода колдунов, злых гениев и прочих сказочных персонажей и наделяли их всеми пороками, необходимыми для закручивания интриги романа, и никто не считал способ сей недозволенным. Но, к несчастью для рода человеческого, существует множество людей, склонность которых к беспутству доводит их до таких же ужасных преступлений, какие прежние наши авторы приписывали своим сказочным людоедам и великанам. Но разве не вправе мы предпочесть действительность сказке? Разве должны мы отказываться от выгодных драматических эффектов только потому, что кто-то боится нанести оскорбление сей действительности? Почему не можем мы разоблачить темные преступления, совершенные, кажется, только для того, чтобы навечно остаться в потемках неведения? Увы, нет никого, кто бы не знал об этих отвратительных преступлениях! Гувернантки рассказывают о них детям, женщины легкого поведения возбуждают ими воображение своих клиентов, а судейские, в преступной неосмотрительности лицемерно ссылаясь на свою любовь к порядку, дерзко марают их подробностями листы протоколов Фемиды. Так почему же романист не может их показывать? Разве он не вправе использовать в качестве инструмента своего любые виды пороков, любые преступления? Разве он не имеет права рисовать их все, дабы отвратить от них людей? Горе тому, кого могут развратить картины «Жюстины»! Но не мы в этом повинны; о чем бы мы ни писали, эти люди не станут лучше, ибо для них добродетель — яд».
Хотя эти строки были написаны на свободе, де Сад остался верен себе и не упустил возможности бросить камень в огород судейских. Не заботясь о возможных последствиях, де Сад отстаивал мысль о том, что «сочинитель, желающий писать в жанре романа, должен знать все пороки и все страсти и уметь их описывать». Он оставался на поле литературы, забыв, что во время революции литература начала смыкаться с политикой.
Во вступительном слове к «Жюстине» де Сад писал: «Замысел этого романа (не слишком романтичного, как может показаться), без сомнения, новый, ибо привычное развитие сюжета, когда добродетель одерживает верх над пороком, добро вознаграждается, а зло терпит наказание, сегодня уже всем приелось. Но вывести повсюду порок торжествующим, а добродетель жертвою, показать несчастную, на которую обрушивается беда за бедою, игрушку негодяев, обреченную на потеху развратников; дерзнуть вывести положения самые ужасные, прибегнуть к приемам самым дерзким с единственной целью дать высший нравственный урок человечеству, означает идти к цели по новой, почти не проторенной дороге». Но какие бы вступления он ни писал, в них усматривали всего лишь уловку автора, попытку сбить с толку читателя и исподволь развратить его — как персонажи-либертены пытались столкнуть Жюстину со стези добродетели. «Я докажу тебе, Жюстина, — вещал Бриссак, — что путь добродетели не ведет к успеху и бывают обстоятельства, когда лучше совершить преступление, чем отказаться от него». Но критики, видимо, не предполагали, что читатель может оказаться столь же стойким и невосприимчивым к бумажным салическим порокам.
Вопрос об отображении в романе человеческих страстей всегда волновал де Сада-литератора. Наиболее четкий ответ на него он дал в статье «Размышления о романе», предпосланной к сборнику «Преступления любви»: «Далеко не всегда торжество добродетели занимает читателя; разумеется, все мы, насколько сие возможно, стремимся к победе добродетели и хотим, чтобы все люди следовали ее законам ради нашего всеобщего счастья, но правила такого не заведено ни в природе, ни у Аристотеля; изображение добродетели не может быть главным в романе, ибо оно не всегда вызывает интерес читателя: ведь когда торжествует добродетель, порядок вещей является таковым, каким он и должен быть, а посему слезы наши высыхают прежде, чем пролиться. Но ежели мы видим, как после многих суровых испытаний добродетель оказывается поверженной, а порок торжествует, душа наша непременно испытает жесточайшие страдания, и роман взволнует нас столь сильно, что, используя выражение Дидро,