«Записки дьячка» (в дальнейшем «Записки причетника») отпочковались от украинского «Дяка». Первая часть этой обширной повести, вернее сказать романа, действительно застряла в Синоде и только в 1869–1870 годах в несколько измененном виде и с прибавлением новых глав была напечатана в «Отечественных записках». Публикацию, однако, пришлось прервать после того, как надзирающий за журналом цензор Лебедев обнаружил в «Записках причетника» «самые неблагопристойные», переполненные «крайним цинизмом» картины, внушающие отвращение к лицам духовного звания (например, сцена попойки священников и монахинь у сельского попа), и даже предложил арестовать «означенную книжку» журнала.
Позже, в 1874 году, писательнице удалось включить в отдельное издание изъятые из «Отечественных записок» главы и восстановить многие купюры. Этот текст романа считался каноническим до тех пор, пока в отделе рукописей Института русской литературы не был найден манускрипт, содержащий существенные дополнения{46}
.Итак, говоря словами Салтыкова-Щедрина, Марко Вовчок еще раз разворошила зловонное болото, порождающее чертей. Сельское духовенство — оплот произвола и рассадник мракобесия. Женские монастыри — средоточие всех мыслимых и немыслимых пороков. Если искать художественный эквивалент, то прежде всего вспоминаются убийственно-сатирические полотна Перова «Чаепитие в Мытищах» и «Сельский крестный ход на Пасхе».
Сама же писательница несколько странно и неожиданно объяснила свой замысел Ешевскому: «Меня очень теперь волнует мысль, сколько бы могли делать женщины, священнические дочери и жены, и что они ничего не делают, а только преуспевают в телесах. С некоторого времени я вдруг стала замечать, что во время моих собственных личных мыслей стали меня осаждать лики архиереев, дьячков, и дьячих, и поповен и что жизнь их беспрестанно мне представлялась то в том, то в другом образе — я стала писать и, когда написала, тогда только уяснилось мне, чего я хочу от них и зачем я их тревожу. И не можете представить, до чего они меня теперь занимают, точно я получила от них важный вопрос — ответила и жду еще важнейшего. Вот как».
В русской и украинской классической прозе трудно, пожалуй, найти произведение, острее и беспощаднее обличающее служителей алтаря. И тем не менее приведенные слова писательницы дают ключ к верному пониманию замысла. Роман казался бы беспросветно мрачным, если бы силам зла не противостояло светлое, жизнеутверждающее начало. И это подчеркивается в вводной главе притчей о кузнеце, победившем стоглавое чудовище. Народ-богатырь в конце концов пересилит зло. Таков смысл аллегории. Но есть еще и глубинный подтекст: стоглавое чудовище вызывает в памяти тот самый стих Тредиаковского — «Чудище обло, озорно, огромно, стозевно и лаяй», — который Радищев выставил эпиграфом к «Путешествию из Петербурга в Москву». Надо думать, перекличка не случайная!{47}
Народная фантазия, утверждает автор в изречениях, сопровождающих притчу о кузнеце, дает самовернейшее понятие о народе: «Герои и героини всегда подают собой пример мужества, непреклонной решимости, бодрости в бедах и напастях, терпения, постоянства в чувствах и мыслях и ничем не со-крушимого стремления к задуманной цели».
Вот этими замечательными душевными свойствами и наделены герои романа, восстающие против «стоглавого чудовища». Мятежный дьяк Софроний, непокорная поповна Настя и сам рассказчик, правдолюбец Тимош, бросают вызов страшному миру физического и духовного порабощения, олицетворенного в церковной власти. Все трое вырвались из мрака к свету, и никакая сила не заставит их смириться с торжествующим злом.
Разночинная демократическая интеллигенция поставляла России героев революционного слова и действия. Лучшие из лучших откалывались от духовной среды и пополняли ряды борцов. Таким образом Марко Вовчок дает в «Записках причетника» еще одну вариацию чрезвычайно актуальной для того времени темы «новых людей».
И роман производит тем большее впечатление, что позиция рассказчика совпадает со взглядами автора: «В наибезотраднейшие минуты, в порывах самой томительной горести, мне ни разу не приходила даже мимолетная мысль о возможности покориться обстоятельствам. Напротив, чем невыносимее были мои страдания, тем сильнее разжигался я враждою и неукротимою страстью противоборствовать ненавистным для меня порядкам».