Каждое слово сдавливало и без того саднящую душу, и Елкин ничего не видел, кроме застывшей согнутой фигуры Султанова и пятившегося пленного. Белоносый, с торчащими из-под капюшона седыми висками, с выставленными, раздражающе дразнящими, грязными ладошками, он бормотал что-то непонятное, из чего только и можно было разобрать: «пацифик», «капут». И, невольно поддаваясь злобе, знакомо сдавившей горло, Елкин успел еще подумать о том, что, одержи немцы победу, этот тоже небось заблеял бы, захрюкал у общего корыта, да еще на спину наступил бы кому-нибудь из них перед щелкающим аппаратом.
А мать, мать там в подвале, как мышь, и чужие сапоги по потолку, и чья-то мерзкая усмешка на морде, заглянувшей под пол…
— Он не виноват! — задыхался Султанов. — Он нейтралист, у него семья погибла под бомбежкой… Он отвернулся от свинства и потому вправе считать себя невиноватым. Ему ни до чего нет дела. До смерти миллионов тоже! До лагерей и крематориев! Он изучал языки, прежде чем они должны будут исчезнуть с лица земли. Что поделаешь, аллес фюр Дойчланд, надо жить. И кормить фрау…
Сейчас уже все лицо немца стало под цвет носа, и в углах губ запенились пузыри. И рука Елкина, уже не повинуясь ему, тряско сжала в кармане горячую рукоять пистолета.
Лицо Султанова грязно-багровое с невыбритой щетиной окаменело. Всех четверых будто связала натянувшаяся струна. Еще мгновение — и лопнет. Султанов не обрывал ее, но все подступал, оскалясь, белея в скулах:
— А зачем изучал? Чтобы общаться, товарищ лейтенант, общаться с прислугой, с рабами…
Он уже не переводил, а хрипел, сразу на двух языках, и задавая вопрос, и отвечая за пленного. Лицо его пошло красными пятнами. Пленный будто и в самом деле понимал эту свистящую скороговорку Султанова, то ли чувствовал нутром, животным чутьем надвигающийся конец.
— Общаться, чтобы учить повиноваться арийскому национальному чистому духу! Не так ли по-вашему, по-фашистскому? — Немец омертвело, точно заводная кукла, кивнул. — Перед этой особой субстанцией, которой даже Гейне не мог постигнуть, потому что этот дух непостижим. Он дается рождением. Только так. И никто не виноват. Судьба. Дух победителя и дух раба. Вода и огонь. Потому все умри, а дух живи, аллес… — Он вздернул ствол. — А вот мы сейчас понюхаем, какой твой дух! Я тебе покажу реванш…
Пленный рухнул на колени, и одновременно Елкин с силой оттолкнул Султанова. Бахнул в небе выстрел. Султанов сел в снег, шумно дыша. По мерзлым щекам немца текли слезы, оставляя белые следы.
— Гиллер, — сказал Елкин, — отпусти его к чертовой матери! Куда хочет! Марш, вэг. Тебе говорят. Скотина!
Пленный, подхватись, бросился к блиндажу, вздрагивая спиной в ожидании выстрела.
— Сержант, возьмите себя в руки! Без истерик. Выдайте людям сухой паек, старшина. Лида где? Разбуди, пусть приготовится. Через пять минут доложить о боеготовности…
Он зашагал к себе на НП, к надолбе, откуда открывался обзор поймы. Сбоку вынырнула Лида, волоча санитарную сумку, нагнулась, что-то зашептала Королеву на ухо.
— Ну вот, а молчала, — засопел Королев. Уложил ленту, отряхнул ладони. — Тоже скорая помощь, ну-ка, показывай. Ну, ну!
— Да пустяки же, — краснея, сказала Лида. — Я же чувствую, только жжет.
Она стала спиной, подобрав полы шинели вместе с юбкой. Полное округлое бедро нежно белело рядом с корявыми, в черных ссадинах руками сержанта. Они ловко размотали бинт, перехватывая его впереди на животе, затем освободили место пониже спины. Плечи Лидочки вздрогнули. На бинте запламенело пятно.
— Ты… отвернись, — бросила она Елкину.
— Да ты не жмись. Все свои, — пробубнил Королев. — Я тебе в батьки гожусь. Ну вот, все, — донеслось вслед Елкину. — До свадьбы заживет!
Елкина догнал Харчук. Оба подперли стенки окопа, взглядывая друг на друга.
— Ну чего тебе еще? — спросил Елкин, медленно приходя в себя и глядя на фляжку в корявой руке Харчука с синим шрамом поперек. Вдруг почувствовал, как внутри оттаивает.
— Зовсем забув, — сказал Харчук, — шпирт е. Может, опробуете для вспокоения нервов. Допомагае…
Он налил в отвинченный колпачок сизой жидкости.
— В долгу я у тебя, — сказал Елкин, принимая колпачок.
— До чого в городке повна цистерана була, ночью все бралы.
«Не понял? Или щепетилен».
— Не за спирт, за жизнь. Там, у холма. Как же это ты отважился, бога своего не послушал?
— Э, вин-то и не допустыв убывства.
«Ишь ты, хитрюга».
— Ну, будь здоров, Харчук.
— Дай-то бог… И капитана помянем. Какой человек був. Письмо написав, шо я геройски несу службу, а? Николы не забуду…
Елкин выпил одним глотком, обжегся, утерся рукавом. Краем глаза поймал дымок, клубившийся над застывшей фигурой в конце траншеи, сказал:
— Отнеси ему…
— Так я, — прошептал Харчук, — вже… та вин нэ бере. Черный весь. И всэ курит.
Горклый запах табака защекотал ноздри.
Вылко! Как он прошел по траншее, незаметный! Точно вырос из-под земли. В маскхалате поверх шинелишки он казался круглым, похожим на матрешку с нарисованными щелками глаз.
— Товарис лейтенант…
— Вынь трубку.