Ибо все пространство, насколько видел глаз, было заполнено машинами.
Машинами, бегающими по земле. Машинами, летающими по воздуху. Машинами, колеса которых были готовы покатиться куда угодно. Машинами на двух колесах. Машинами на трех, четырех, шести или восьми колесах. Машинами, похожими на бабочек. Машинами, похожими на старинные мотоциклы. Три тысячи машин выстроились здесь в ряды, четыре тысячи машин блистали в полной готовности. Дальше громоздились еще тысячи машин со снятыми колесами, выставленными напоказ внутренностями, ожидая, когда их починят. Еще тысячи, воздетые на подобные паукам высокие ремонтные эстакады, являли взгляду свои восхитительные днища, свои диски, и трубы, и прелестные хитросплетения деталей, которые необходимо было потрогать, развинтить, перебрать, смонтировать заново, промыть, аккуратно смазать.
У Паркхилла зачесались руки.
Он шел сквозь первозданный запах масляных болот среди мертвых и ожидавших оживления древних, но новых бронированных механических рептилий, и чем больше он смотрел, тем шире улыбался, так что у него заболели скулы.
Город был вполне нормальным городом и, до какой-то степени, самоподдерживающимся. Однако со временем редчайшие бабочки из металлической паутины, газообразного масла и волшебных слов опустились наземь, машины, ремонтировавшие машины, ремонтировавшие машины, состарились, захворали и утратили безошибочность действий. Но имелся в нем Гараж для чудовищ, окутанное сном Слоновье кладбище, куда алюминиевые драконы сползались ржаветь, сохраняя надежду, что появится среди этого жизнеспособного, но мертвого металла хоть одна живая душа и что эта душа все починит. Бог машин, который скажет: «Восстань, Лазарь-лифт! Катер-подушечник, возродись!» И умастит их левиафановым маслом, запустит в них магические гаечные ключи и вернет их к почти вечной жизни и в воздухе, и на ртутных тропинках.
Паркхилл шествовал среди девяти сотен роботов, мужчин и женщин, пораженных вульгарной ржавчиной. С этим он разберется.
Сейчас же. Если начать сейчас же, думал Паркхилл, закатывая рукава и окидывая взглядом череду машин, выстроившихся в ожидании на добрую милю по гаражу с отсеками, домкратами, подъемниками, складами, бочками масла, и разбросанной повсюду шрапнелью сверкающих инструментов, дожидавшихся только прикосновения его руки; если начать сейчас же, он может уложиться в своей работе по ремонту и исправлению последствий несчастных случаев и столкновений в этом гигантском извечном гараже за тридцать лет!
Затянуть миллиард болтов! Отладить миллиард моторов! Сиротой в промасленной одежде полежать под миллиардом железных треножников, одному, одному, одному среди неизменно прекрасного и никогда не высказывающего своих мелких, как колибри, соображений оборудования и фантастических головоломок.
Руки сами подтащили его к инструментам. Он стиснул в кулаке гаечный ключ. Он отыскал четырехколесную самоходную тележку. Он лег на нее. Он со свистом промчался по гаражу.
Паркхилл скрылся под огромным автомобилем старинного вида.
Он был невидим, но слышно было, как он возится в кишках машины. Лежа на спине, он разговаривал с нею. И когда он шлепнул машину, пробуждая к жизни, она ответила ему.
Серебряные дорожки вечно бегут куда-то.
Несколько тысяч последних лет они бежали впустую, перевозя только пыль в точки назначения вдали от высоких дремлющих зданий.
Теперь же движущаяся дорожка, как статую давних времен, несла на себе Ааронсона.
И чем дальше дорога уносила его, чем быстрее Город открывал себя его взору, чем больше домов проплывало по сторонам, чем больше парков появлялось в поле зрения, тем явственнее гасла его улыбка. Его цвет менялся.
– Игрушка, – слышал он свой собственный шепот. Шепот был древним. – Всего-навсего, – и тут его шепот сделался почти неуловимо тихим, – …еще одна Игрушка.
Да, сверх Игрушка. Но в его жизни было полно таких, да и всегда было. Пусть не примитивный игровой автомат с сакраментальной прорезью для монеток, а куда больший по размеру, громадный как слон hi-fi стереодинамик механического пианино. Всю жизнь он имел дело с наждачной бумагой, и у него сложилось ощущение, будто он стер собственные руки напрочь, до жалких обрубков. Жалкие обрубки пальцев. Нет, и пальцев нет, и кистей, и запястий. Ааронсон-Тюлень!!! Его бессмысленные ласты шлепали, аплодируя городу, который был, по сути, ни больше ни меньше, чем дешевенький музыкальный ящик, пожирающий пришедших под дурацкую песенку. И этот мотив ему знаком! Боже, смилуйся над ним. Он знает этот мотив.
Он лишь единожды моргнул.
Тайное веко ока души упало, как леденящая сталь.
Он повернулся и принялся перебирать серебряные потоки дорожек.
Он нашел движущуюся речку, которая должна была вынести его к Великим воротам.
По пути он встретил горничную Корелли, заблудившуюся в собственных серебряных ручьях.