И ты знаешь, что было самым ужасным? То, что на самом-то деле я любила эти голубовато-зеленые (или все же зеленовато-голубые?) стены, эти парты, эти правила, эти учебники, этих учителей, этот скрип мела по черной доске, эти потрепанные библиотечные книжки, эти прилежные записи в тетрадках (сначала были подробно разлинованные, с наклонными и дополнительными горизонтальными линиями, а потом появились «взрослые», без них, с тонкой красной чертой – за ней начинались «поля», заходить за которые было страшнее, чем красть конфеты в магазине), эти ручки, линейки, ластики, треугольники и карандаши в пластиковых пеналах, этот верещащий звонок, эти квадратные окна, эти оценки и росписи, это прикованное внезапно к чему-то новому всеобщее внимание, эти просьбы списать, эти шутки и кривлянья (не всегда злые) – все это. Я любила их так, как, возможно, ничего и никого никогда больше не любила. А они, они меня не принимали. Я тогда думала, это потому, что я плохо старалась. Но теперь я знаю, что дело не в этом. Я старалась как могла, а если б не старалась совсем, результат оставался бы тот же. И учителя, и одноклассники – они все были не так уж и плохи, понимаешь. Никто не желал мне зла. Никто вообще ничего мне не желал. Вся система сложилась таким образом, чтобы заставлять меня любить и ничего не получать в ответ, кроме холодного отторжения, бесстрастного и безличного. Я убеждала себя, что мне нет до этого дела, что я презираю всю эту чепуху. Я даже нашла довольно разумные причины, как будто бы обосновывающие мою неприязнь и мои неудачи. Но то говорила во мне обида. Бесконечная, неутолимая обида и неразделенная любовь. Вот, что такое для меня школа, дорогой Клавдий. Твоя Октавия.
Бегство
Разумеется, Мартин считал, что родители не понимают его. Его тонкой душевной организации.
Ему дважды снился сон о том, как он крадет дома деньги, собирает узелок с вещами (действительно узелок – на палке, чтоб класть на плечо), садится в пустой автобус на конечной остановке рядом с домом и навсегда покидает «все это». В первом сновидении его сопровождал потрепанный ласковый пес, которого ему никогда не позволяли завести, так как он требовал слишком много ухода и внимания (по этой же причине впоследствии Мартин и сам не станет заводить животных). Во втором он добирался до автобуса посредством героического усилия воли, так как почти все кости в его организме были сломаны, ложился на задние сидения автобуса, наполненного пыльным воздухом и солнечным светом, и слушал доносившуюся откуда-то издалека меланхоличную музыку. Автобус трясся, мчась по плохим дорогам, за окнами Мартин мог видеть только безоблачное небо и зеленые ветки деревьев. Куда он ехал, ему было все равно. Он вообще не задавал себе такого вопроса. Значение имело только само бегство. И легкое чувство жалости к себе, смешанное с захватывающим дух счастьем неопределенно долгой дороги в пустом автобусе.
Фотоаппарат
В семье обнаружилась старая бесхозная вещь, обладание которой представлялось Мартину таким блаженством и такой честью, каких он не чувствовал себя достойным, – механический пленочный фотоаппарат. В тот момент, когда удивительно равнодушный отец вручил его задыхавшемуся от волнения Мартину, его жизнь претерпела необратимые изменения.
Довольно быстро он освоил техническую сторону дела, нашел в городе подвального типа фотомагазин, где можно было купить и сдать на проявку пленку, и пустился тратить на нее все свои скудные средства, сбереженные на обедах и, в редких случаях, выпрошенные у родителей, которые не считали ее достойной таких, да и вообще каких бы то ни было трат.
Мартин любил свой фотоаппарат во всех отношениях. Он получал острое физиологичное наслаждение от ощущения натянутой на приемную катушку пленки, от ее идеально встающей на маленькие тупые выступы перфорации, от осознания того, как в момент взвода затвора она, спрятанная под крышкой, хитро и ладненько перетягивается на следующий кадр, и от звука спуска, резкого, но слегка расхлябанного, такого же, какой бы, наверно, могли издавать крыльями гарпии, если бы решили ими похлопать.
Ему нравилось то обстоятельство, что он никогда не знал наверняка, как снятое им будет выглядеть на глянцевых карточках, которых он всегда ждал с неведомым ему ранее трепетом.
Можно было бы сказать, что он фотографировал дома, деревья, стены, цветы и облака. Однако в действительности он вовсе не фотографировал дома, деревья, цветы и облака. Фотографировал он скорее пространство между ними. Впервые он понял это, когда утром перед школой, уже одетый и обутый, обернулся у выхода и увидел стены коридора в серо-голубой цветочек и кусок двери, перерезанной узкой полоской солнечного света, такими, какими он будет вспоминать их много лет спустя.